на главную
страницу сайта
Семиры и В.Веташа «Астролингва»
СЕМИРА
КРЕЩЕНИЕ В СТИЛЕ
САТУРН-УРАНА
1987-1988
Я хочу бороться с силой —
Чтобы слабость победила.
Я хочу взлететь до неба —
Чтоб, спускаясь, не разбиться.
Я оттуда, где я не был,
Я пришёл услышать фатум,
Я рождён быть боддхисаттвой,
Значит, я рождён для битвы.
Жизнь — мучительнейший праздник,
Разум горя и соблазнов!
Я пришёл увидеть сад твой,
Изменив пути отсюда.
И душа так близко к телу,
И средь бездны мир потерян,
Что рождённый боддхисаттвой
Не рождён ещё быть буддой.
Чтоб однажды воскресенье
Обняло пути живого,
Я хочу спасенья сенью
Останавливать идущих.
Я хочу погибнуть в тленном,
Смерть сдержав, родиться снова —
Как природы вечный пленник,
Песнь страданию поющий!
Все насильственные связи:
Непричастного несчастье
Заблуждения не тронет.
Мир раскрыл свои объятья,
Этот миг хочу понять я —
Чтоб расстаться с ним, прощаясь
С наивысшей из гармоний!
(1987)
Глава 1.
КОГДА ЧЕЛОВЕК НЕ ВЕРИТ
Случилось это в те веселые времена
перестройки, когда христианство не стало еще официальной религией, хотя уже
перестало быть верой гонимых.— Конечно, ничего особенного не случилось:
просто я хочу вспомнить те времена. Вспомнить прошлое – чтобы бросить вызов
настоящему.
В перестройку сколько-то можно было жить спокойно, но сегодня, похоже,—
опять дефицит духовности. Как можно жить в таком мире? И кто умеет в нем
по-человечески жить? Не те же, у кого есть деньги. "Так давайте
искать — подобно тем, которые находят. И находить — подобно тем, которые должны
продолжать поиск,"— так считал блаженный Августин. Первый мой христианский
авторитет.
В зеленом пригороде,
на фоне распускающейся сирени как-то раз наш приятель сказал:
"Высказывание должно быть острым и точным, как удар бича." Веташ
называл его Автандилом: по созвучию характеру, но смысл имени –
"господин" – ему тоже подходил. Его тяга к совершенству была достойна
его знака Рыб и восходящего созвездия Льва. Оба эти знака терпеть не могут
общественного формализма. И Автандил, в советское время заработав на спортивном
поприще квартиру и машину, все оставил жене, а сам сжег паспорт, оделся в белое
и ушел в горы. Правда, далеко он не ушел — милиция в те времена работала не то,
что в эти. Его спортивные навыки пригодились ему, пока она пару месяцев
выясняла его личность,–- но все ж выяснила и вернула его обратно. Автандил
успокоился не сразу и стал искать официальный путь, как ему перестать быть
гражданином этой страны. Уезжать он не собирался: то ли в глубине души был
патриотом, то ли просто было лень. Но наше государство само пошло ему
навстречу, когда лет через десять перестало существовать. Рано или поздно,
желания людей исполняются.
Автандил — человек
сильный и притом мужчина, но иногда и мне, слабой женщине, словно кто-то
говорит: "Что же ты молчишь? Или чего боишься? Человек — это ведь душа, не
тело! Расскажи, что знаешь!" Иногда я не поддаюсь на искушение.
"Нет,— отвечаю.— Мысль гораздо телеснее, чем может показаться. Она может
строить и может разрушить". И обычно те, кто понимает это, молчат: о
самих себе во всяком случае. Мы тоже скромные люди. Но может легкая форма
художественного рассказа кому-то даст больше, чем слишком серьезные
исследования?
Идея шатает материю земли. И вот с
самой зимы 1988 года, о котором будет мой рассказ, это ощущалось – в небе было
соединение Сатурна с Ураном. Оно мобилизовало общество на начавшийся, наконец,
процесс перемен, которого все ждали с нетерпением с начала перестройки. Сатурн
— планета материи, судьбы и статуса кво, Уран — планета идей, вихрей и
революций. Уран рвет путы Сатурна — и все были этому рады.
Такой год бывает раз
в сорок лет. Мирное и спокойное существование сжимается и устремляет
действовать, дает шанс осуществить истинно желаемое. Люди становятся упрямы в
своих целях и намерениях, поскольку понимают, чего они хотят. И я тоже понимала
– что хочу найти в своем шатком существовании, кроме внутренней, хоть
какую-нибудь внешнюю опору: какой-нибудь авторитет, как говорили раньше,-- или, как нынче говорят, учителя
– но тогда учителей был дефицит (поэтому всем активным людям моего поколения и
пришлось самим становиться учителями). Потому что ведь я, как все, кончала
советскую школу и смотрела советские фильмы, и привело это к тому, что лет к
13-ти я мало-помалу перестала чему бы то ни было верить, и авторитетов у меня с
тех пор не было.
"Чем же это плохо?
— спросят мыслящие люди.— Ведь главное — научиться самостоятельно
мыслить". Конечно, это главное,— соглашусь я с мыслящими людьми. И
советская школа учила-таки нас мыслить. Гораздо лучше, чем это делают нынешние
средства массовой информации — почему народ пока им и верит. Но вот общество! —
все эгрегоры общества очень обижаются на человека, который мыслит не как все.
До такой степени, что просто перестают его замечать. И человек с таким, слишком
самостоятельным мировоззрением, обречен оставаться у жизни за бортом. У
общественной жизни — но в молодости сложно разделить жизнь общества и просто
жизнь. Это в старости легко. А в молодости получается, что общество мешает
человеку жить, если оно ему не помогает.
Социальная сфера
мертва — лишь человек оживляет то, что он делает. Но чтобы что-то сделать,
нужна энергия. Энергии у меня никогда не было — как у всех, кто родился в
Ленинграде. И я чувствовала, что общество — резервуар энергии. Даже звучание
слова "эгрегор" являет образ такого резервуара. Но получается
замкнутый круг или замок Кафки, в который не войти. И вот я решила, что мне за
отсутствием земных опор, разрушаемых критическим образом мысли, надо бы
опереться на веру, потому что — как говорится в моей песенке:
Когда человек не
верит,
Жить он в мире не умеет.
Когда он верит слишком —
то
он — большая шишка,
Когда он верит в меру —
подводят
часто нервы.
Когда он верит просто —
рукой
он держит звёзды.
Когда человек не мыслит,—
он
от страданий кислый.
Когда он мыслит слишком,
беда
да горе движут им.
Когда он мыслит с целью —
страшны
его потери.
Когда он мыслит просто —
обходит
он погосты.
А ничего не делая,
теряет
быстро цельность он.
А делая работу,
умножит
он заботу.
А ради интереса —
дождется
ли прогресса? —
Лишь сделав всё, что можно,
на
путь не ступит ложный.
Когда человек не знает,
то,
значит, хата с краю.
Когда он знает что-то,
попал
в круговорот он.
Когда он знает двери —
весь
мир не шире щели,
Когда он знает место —
тогда
и чёрт не съест его.
(1986)
Не
умеет человек жить, когда он не верит. А стоит ему поверить — не важно, во
что, и он тут же начинает уметь жить и даже учит этому других. Интересный
феномен. Но вернусь к сюжету.
Сперва мне
показалось, что мои мечты о вере напрасны. Не смогу я принять никакую религию.
Не сумею найти такую личность, жизнь которой может стать ступенькой моей
собственной судьбы. Отомкнет ее индивидуальные запоры и откроет людям и
обществу.
В детстве я как-то
раз нашла в деревне старую Библию и старательно ее прочла. Но ничего нового для
себя я в ней не обнаружила. Все привычно — ничего интересного. Вот "Три
мушкетера"! Я знала их почти что наизусть. Я призывала моих
друзей-мушкетеров в трудной ситуации, и они заражали меня своим оптимизмом,
помогали успокоиться и учили правильно реагировать на ситуацию. Но такая вера —
это вера подростка. Правда, сейчас она в ходу: и СМИ с ее помощью
учат народ ориентироваться на более удачливых, успешных и состоявшихся людей. У
меня она продолжалась лишь года полтора — а потом, чувствуя, что теряю своих
друзей-мушкетёров, я торжественно сожгла свои посвященные им стихи и пообещала
себе, что вечно буду им благодарна.
А до этого был атеизм
— религия совести и готовности всё отдать во имя строительства материального
мира. Религия готовности к абсолютному уничтожению: где своё маленькое
эгоистическое я не играет никакой
роли перед громадой общественной идеи, где душа не более, чем психика, а
психические процессы уступают физиологии, и где дух – лишь управляемая разумом
воля: воля к действию. Я приняла эту религию: все мы её принимали, сознательно
или нет. Я приняла возможность небытия, хотя не сразу: мне потребовалось
несколько лет, чтобы примириться с тем, что существует смерть. Она предстала
мне во всем своем ужасе, когда мне было лет пять: во сне. Мне приснилось, что
умерла моя бабушка. Мне снилась Земля: красно-желтый шар — она пульсировала от
темного ядра к расплывающейся поверхности и кричала — или это был мой крик? Я
бежала, потому что меня догонял этот огненный шар, накрывал с головой, и я
садилась ночью на кровати. "Ничего, совсем ничего, но что-то все-таки
есть: да, есть! Но этого тоже не будет, а за ним что-то останется — вот оно,
да, остается! И это тоже исчезнет, но это еще не конец..."— я ловила
ускользающее ощущение бытия. Оно завораживало меня, и заставляло погружаться
все глубже и глубже в себя, пока страх не останавливал это бесконечное падение в
пропасть.
Я думала, что я не исключение: все
дети боятся смерти как абсолютного ничто, и нашла очень простую спасительную
мысль — то, что исчезает, исчезает не сразу: сначала оно переходит в
иную форму. Душа людей вибрирует в животных, душа животных — растет в
растениях, а то, что остается от растений, превращается в камень, и только
мертвый камень, которого не жалко, рассыпается в пыль. И страх смерти отступил.
Отступил навсегда. В институте я удивлялась, что взрослых 19-летних людей может
волновать проблема смерти. Еще более меня поражало, что перед некоторыми людьми
эта проблема только и встает – во взрослом возрасте. Ведь если последовательно
придерживаться атеизма, взрослым людям, материально реализующим себя (как Фауст
или его предшественник Гильгамеш – в строительстве стены города) умирать не
страшно: они исполнили всё, ради чего жили – и свой долг, и желание своей души.
Сама концепция деградации
органической жизни в неорганическую напоминает средневековые иерархические
представления о мире или буддийский распад. Может показаться странным, что
концепция распада вполне успокоила душу 10-летнего ребенка – чтобы это понять,
надо ощутить её эмоционально. Ведь животное не так боится смерти, как человек.
Можно сказать, оно вообще не боится: не испытывает такого ужаса перед чем-то
непостижимым, что лишает его самого себя. Душа животного естественно сливается
с миром – и такое представление дает эмоциональную гармонию. Растению гораздо
проще оставить дыхание и прекратить другие жизненные функции, чем животному:
никаких эмоций при этом не возникает. Просто следуешь законам природы – и
представляя так, обретаешь ментальный покой. А камень вообще настолько прост и
стабилен в своих материальных процессах, что его смерть: его распад – не
отличается от его жизни.
В студенческие годы я окунулась в
китайскую и буддийскую философию: "Дао дэ Цзин" и
"Дхаммападу", читала и неканонические Евангелия, наряду с Ницше и
Шопенгауэром — благо на философском факультете эта литература была доступна. Я
со всем была согласна: философия успокаивала меня, возвращая смысл жизни, но
никаких откровений не пробуждала. Пожалуй, только Гегель, своим безостановочным
движением становления и рассуждением о дурной бесконечности, заставил вспомнить
детские переживания. Я стала прокручивать ту же последовательность мысли: вот
оно,— нет, это не оно, это дальше,— нет, это тоже не оно... мысль
отбрасывала предыдущее ощущение и двигалась вперед. Но это было уже не то, что
я испытывала в детстве: не закручивание вовнутрь, а раскручивание вовне — не
падение, а полет! Мне часто снились сны о полетах.
А еще однажды
возникло ощущение души: живой, независимой от меня, чувствующей души. Это было
тогда, когда она хотела полюбить, а разум не велел ей этого делать. Такое
ощущение души может быть началом религиозности человека. Но я не стала строить
здание веры на такой хрупкой основе — и другим не советую: ведь обычно душа
ощущается как нечто отдельное от разума и тела только при очень сильном
внутреннем конфликте...
И теперь мне казалось, что мое
субъективное отношение к вере и религии, как обычно, перевесит объективное. Я
попробовала рассказать "Отче наш" — и вот что
получилось:
ОТЧЕ
НАШ
Отец мой небесный!
Ни словом, ни
песней —
Одни
мы — все вместе —
Тебе не молюсь,—
Но сказочным силам —
Земным
всем — спасибо,
А я не просила,
Но здесь мой приют.
Отец мой небесный,—
Земные родные
Мои
— нет вины их
В моей нелюбви — и —
Всё так справедливо,
Что
нету счастливей
Детей, исполняющих мысли твои.
Прошу твоей веры,
Ведь Ты — в самом деле:
В пространстве —
на
Небе? —
В космическом льде!
Материей солнца
Нам воля дается
А
мы — добровольцы
В её доброте.
Разрушь наши стены
Хаосом Вселенной,
Безмолвною сутрой
Поведай, о мудрый,
Нам
наши ошибки,—
Но дай силы жизни —
Оставь, Боже, силы
Любить
этот мир!
А ещё
как-то раз мы с Виташей написали рассказ, где придумали религию
"бандуистов": они делали то, что говорил им кто-нибудь, а сами
посылали его туда, куда ему нужно. Такой контакт отражал наш Вторник: приемный
день, где мы помогали раскрываться всем первым встречным людям – хотя верой
это, конечно, не было, а просто способом общения.
Глава 2.
СНЫ
Я люблю сны — они несут достоверное знание. Единственное, что их портит,—
несовершенство нашей личности. Всё же они очень примитивны, и очень отражают
нас. Последнее — действительно большой недостаток, так как во сне содержится и
иная реальность.
ПОДСОЗНАНИЕ
Смежает сон пустые вежды,
Усталость требует своё,
И поручив себя надежде,
Летишь в тупое забытьё.
Там чудеса: там чувства бродят,
Там мир сиянием блестит,
Обрывки мыслей хороводят,
Лишь разжигая аппетит.
Там продолженье бесконечно
Пленяет магией конца,
А время слишком быстротечно,
Чтоб скрыть мелодию лица.
И потому — там всё понятно,
Что в жизни было и что есть,
И потому — невероятно,
Что я живу не там, а здесь!
(1983)
Приснился
мне в ту пору сон.
Довольно темная
комната с тягостной атмосферой. Когда попадаешь в такие места, остается
предположить, что это больница или морг. В подтверждение моему мрачному выводу
мимо меня прошли несколько привидений: одно даже было без головы, другое — с
синяками под глазами и бледно-зеленое. Но привидения отличаются от душ, и их
всегда можно узнать: они — не то, что есть. Поэтому я не обратила на них
особого внимания, и они рассеялись.
Комната сразу
стала шире, потолок тоже уплыл вверх, и за ним полетела я. Летать во сне —
гораздо удобнее, чем ходить, только иногда приходится снижать высоту, если надо
миновать дверь. Потому что пролетать сквозь стены я не решаюсь.
Я летела и
кувыркалась, то в движении, то останавливаясь, и сработал эффект замедленного
кадра — я увидела, что мое тело размножилось, сохранившись во всех этих
позициях. Мысль, что что-то тут не так: наверное, я отражаюсь в зеркалах,
уставила комнату зеркалами. Но чуть быстрее этого растворилось окно во всю
стену, и я увидела голубое небо и великолепный горный пейзаж. Я высунулась в
окно: это был второй этаж — и спустилась на землю. Дом остался позади, а я
подошла к небольшому деревянному поезду без крыши. Пассажиры сидели в ожидании,
а два машиниста, которые беседовали рядом, ехать явно не торопились.
"Давайте, я поведу,"— предложила я. Машинисты,
полукивнув-полупоклонившись, отошли в сторону.
Я села на переднее
сиденье: там не было ни двигателя, ни пульта управления — ничего, только два
деревянных рычага, представлявших одно целое с деревянной же скамейкой. Я взяла
руками рычаги и опираясь на — солнечное сплетение — повела поезд. Возникало то
же ощущение, что и при полете: и то же чувство владения чем-то непривычным, не
своим.
Состав ехал
вперед, по красивым долинам трав и желтым холмам. Мне было очень хорошо, и
увидев гору, я повернула вверх — как же иначе! Но через некоторое время
почувствовала, что силы скоро оставят меня. Затормозить невозможно — поезд
покатится вниз. Надо представить вершину! — приказывало сознание, а то
просыпаться посреди такого сна — сердце будет колотиться ещё так: просыпаться
надо в покое. Только бы не проснуться! И тут я увидела вершину горы: но силы
были израсходованы на то, чтобы ее представить. Поезд чуть дернулся в сторону и
зигзагообразно встал, чуть не доехав до перевала.
Пассажиры вышли из
поезда, к моему удивлению поблагодарили меня и сказали, что дальше: вниз — они
доедут сами. Мы пошли созерцать окрестности. Неподалеку виднелась пропасть, и я
подошла к обрыву сквозь пышную густую траву с сиреневыми цветами: вот бы тут
полетать! Но картины вскоре растаяли, и я уже спокойно проснулась.
"Такой ты
несерьезный человек,"— сказал мой супруг, когда я рассказала ему этот сон.
"Вот так поезда и разбиваются,"— подтвердил с озабоченным видом
Ганимед, наш знакомый, приехавший к нам в гости,— но о нем я расскажу потом.
Той весной мы с Виташей (это более ласковое
сокращение от имени Виталий, а имя Веташ стало его астрологическим псевдонимом)
совершили чудесную поездку за город, на дачу к знакомой. Недалеко от Финского
залива там было огромное озеро, где отдыхала сотня лебедей, уставших от
перелета, и бескрайний лес, с огромными елями, частью малопроходимый из-за
завалов, которые возникают в районах болот. В лесу следы кабанов, а людей там
мало: это закрытая зона.
Я пыталась учить
иероглифы (2000 знаков: кандидатский минимум для заочной аспирантуры по
древнеяпонскому, куда я планировала пойти), но расслабляющая обстановка давала
о себе знать. По японским поверьям, духи-ками спускаются к людям по деревьям.
Обратиться к ним, что ли? Вдруг помогут как следует настроиться на японский! Я
пошла в лес гулять. Было уже под вечер. Солнце перестало раздражать стволы
деревьев, и лес приоткрывал свою глубину. Я шла и шла, но мох был
болотисто-мокрым, и проходы между коврами маленьких елочек у подножия больших
не давали остановиться. Наконец, почва стала более уверенной.
Передо мной стояла
большая красивая сосна, вполне достойная поклонения. Я мягко упала на колени в
мох и попробовала помолиться о моем японском поприще. Но — только первые слова
обратились к дереву и небу над ним, как я поняла, что не хочу ничего, кроме
этого покоя и позволения вернуться сюда снова и оставаться с ним сколь угодно
долго. Вечно жить в этом лесу, не отрываясь смотреть на это небо и не делать
более ничего — настолько мелочными стали все дела, по сравнению с
величественным покоем леса. Сколько-то я еще стояла молча, вдохновенно беседуя
с этой сосной и ни слова не запомнив из этой беседы. Затем, с сознанием
свершенного и одновременно несделанного дела я пошла обратно, с удовольствием
представляя, как Веташ и Белла — хозяйка дачи, исчерпав остальные темы,
обсуждают, не заблудилась ли я в лесу (впрочем, супруг знал из наших походов,
что я люблю лес, и это не то место, где я могу так запросто заблудиться).
Спускался сумрак, и белый туман лебединого озера тоже был мистическим.
А дальше, дома — я все-таки взялась за
иероглифы и выучила кандидатский минимум — но дело затянулось, и сдавать его я
так и не пошла. Напряжение памяти всколыхнуло прошлое: то, что лежало на дне,—
и это оказалось сильнее. В небе был аспект любви: соединение Венеры с Марсом —
он принес то состояние, которое я впервые испытала в 14 лет: ощущение, что
любовь покидает меня. Я тогда была влюблена в идеальный образ, и мне казалось,
что это никогда не кончится,— но вот оно прошло, само, месяцев через восемь, и
я поняла, что любовь должно поддерживать что-то реальное, чтобы она
жила. Потом я была благодарна судьбе ещё за две влюбленности, которые принесли
знание того, что и в любви человеку
дана свобода воли. Обстоятельства вынудили понять, что влюбленностью
можно управлять: перенаправить
с одного человека на другого и что нам дано выбирать: любить или не
любить. А в третьей истории возник совершенно замечательный любовный
треугольник, каждой стороной которого стал альтруизм. Моё чувство к моим
друзьям тут приняло до того неземной характер, что совершенно растворило личное
отношение, и стало преломляться в других людях тоже. И я поняла, что даже
страсть есть лишь часть единой, вселенской, любви: милосердной настолько же, насколько разумной. Она теряет конкретный
образ, сохраняя чувство, поэтому разум и может управлять – любовью.
Живи я в средневековье, такая биография была
бы путем в монастырь – однако в атеистическом 1983 году монастырей почти не
было, как и в начале перестройки: они были ещё не восстановлены. А на пороге
была сексуальная революция, которая в перестройку пошла как локомотив: впереди
ратовали СМИ, но и реальность от них не отставала. Поэтому никаких мыслей о
тихой обители у меня не возникло, и бурная струя жизни завертела меня, как и
всех.
Моё чувство к супругу сразу же
носило до предела земной характер. Возможно, я столь боялась его потерять — как
первых трех — что это перекрыло все остальное. Хотя эта влюбленность возникла
не на пустом месте: она была естественным продолжением всех прежних историй и
той безличной любви к людям, которая может быть направлена на кого угодно. Я
почти не испытывала страсти, я даже ревность почувствовала лишь раз: к старой
фотографии с его знакомой художницей, где он грустно смотрел на свою картину, с
задумчивым видом и волосами чуть не до пояса. Когда я с ним познакомилась,
волосы были уже до плеч, и внешне он вел себя всегда весело. И если бы он сам
не был влюблен, он мог бы решить, что я люблю его, как и всех: а так ему
казалось, что я, когда говорю с ним, приподымаю его над землей.
Может, было б
лучше для нас обоих, если бы мы познакомились раньше и не имели — ни он, ни я —
никакого прежнего багажа? Но узнай мы друг друга раньше, мы, возможно, просто
не заметили бы друг друга: как люди проходят мимо чего-то им давно известного.
А может, напротив, сочли бы друг друга слишком далёкими, интеллектуально
разными (вольный художник — и философиня с университетским образованием?) Или
не имели бы сил — друг друга удержать. А так мы интуитивно контролировали
движения души друг друга – почему я и сделала предложение, когда он задумался о
смерти, а его интуиция пробуждалась, чтобы вернуть меня, когда я внутренне
хотела уйти (в другое время она могла спать спокойно).
Любовь вернула нам не только чистоту
юности, но и безмятежность детства, некогда перегруженного слишком серьезными
вопросами о смысле жизни. Нам даже иногда снилось, что мы сидим за одной
школьной партой. Поэтому я привыкла жить в инерции любви: в ощущении
эмоциональной полноты. Вот такой:
(На лыжах по льду Фонтанки)
Настала ночь.
Тишина
Упала в город
на лёд.
А эта песня
сама
Легла на
музыку нот.
В тиши каналов шум лыж
И не услышит никто,
И топит белая тишь
Две колеи надо льдом.
[С реки дома –
снизу вверх,
И непривычен
их вид.
Не отражает их
снег,
Зима молчанье
хранит.
Фонтанки белой бугры.
Снежинок колких балет.
Искрится звездная пыль
Сквозь электрический свет.]
А под мостом
стены льда,
Там снежной
нет пелены,
И словно манит
туда
Черноты
глубины.
Прозрачна скованность льдин,
Но крепкий выдержит лёд,—
Недостижимость глубин
Извечной тайной плывёт.
Как будто
города нет,
Людей не видно
нигде.
А мы оставили
след
Лишь на
замёрзшей воде.
Днём кто-то будет смотреть
И удивляться, пока
Воды замёрзшая твердь
Не отразит облака.
Зима 1985
И
вдруг мне показалось, что это чувство уходит. Я ощутила, что должна
выбирать: идти ли в социум, с его холодной трезвостью, или вернуться в прежнее
состояние готовности писать стихи и перекатываться с волны одной внутренней
эмоции на другую. Мне дан момент выбора в отношении чувств — но лишь момент, а
принятое решение надолго становится бесповоротным. Любовь — второй источник
энергии, кроме социальных эгрегоров. И я выбрала его. Пусть побеждает чувство,
а не намерение.
Поражение часто
оборачивается победой. Если сдерживать чувства, они бьются о преграду, если
отпустить — они сами найдут дорогу к тому, что человек действительно хочет. И
мне попалась книга с жизнеописанием Рамакришны, которое создал Ромен Роллан.
Это вдохновенная книга — она была настольной, например, у
В.И. Вернадского, создавшего наш современный образ ноосферы: единой
информационной оболочки Земли.— Ведь душа не различает науки и религии,
когда ищет источник творческого вдохновения.
Рамакришна —
человек, который половину жизни провел в экстазе. В 28 лет он был признан
божественным воплощением; лишь в 44 — захотел иметь учеников, которые
сопровождали его 6 лет до его смерти (для астрологов приведу даты:
18.2.1836-15.8.1885). Великий мистик умер от рака горла, не переставая
принимать верующих; за себя он не молился. Его ученик, Вивеканада,
распространил его идеи на Западе, но само учение Рамакришны не оформлялось в
доктрину и не имело никаких ритуалов, даже обряда посвящения в ученики.
Рамакришна видел и пытался указать каждому его собственный путь. Основная его
идея — все религии ведут к Богу.
Книга Ромен Роллана доносит такой образ великого мистика:
ПОСВЯЩЕНИЕ РАМАКРИШНЕ
Ты — для Бога поёшь и пляшешь.
Ты — от боли читаешь в сердце.
Пред тобой — города и пашни,
Перед ними — твой взгляд младенца.
И, закованные в одежду,
Смотрят люди тебе в догонку.
Дарят люди тебе надежду:
Верят люди глазам ребёнка.
"Не зови меня, не зови же! —
Молишь ты свою Мать-богиню,—
Ведь призыв раздается ближе:
На кого же я их покину?
— Не зови меня, не зови же!—
Я ни мук твоих, ни блаженства
Не прошу: пусть я в них увижу
Мать, твой облик и совершенство!
— Я б родиться хотел собакой
Ещё раз в этом море ада,
Если б мог послужить хотя бы
Лишь единой душе во благо..."
Но Богиня неумолимо
Увлекает тебя в объятья:
Кровь и ужас в прекрасном лике
И безмолвие всех понятий.
Пусть другой завершает дело,
А тебе от неё не деться!...
В напряженьи застыло тело,
Растворилось в покое сердце.
Ты для Бога — поёшь и пляшешь.
Ты от боли — читаешь в сердце.
Пред тобой — города и пашни,
Перед ними — твой взгляд младенца.
Я
прочла книгу Ромен Роллана, сочинила песню — и приснился мне сон. Еду я по
каким-то городкам на велосипеде, одна. Я должна была с кем-то встретиться, да
не встретилась, и поехала дальше. А среди людей разносится слух, что в одном
городе умер отшельник, и люди идут к нему туда, поклониться. И я тоже еду туда.
На площади — деревянный помост и погребальный костер, и толпа людей: они
вереницей подходят к нему. Его тело, обтянутое кожей, похоже на мумию: это
небольшой человек, черноволосый, и — почему-то очень молодой. Но он и не должен
быть старцем! — думаю я (ведь если есть старость и опытность души, то есть и ее
вечная молодость!)
"Боже мой,
Господи! — начинаю я молиться.— Пошли мне Любовь!" Отшельник чуть
приподымается, опираясь ладонями о помост, и посылает мне — не то, чтобы
глазами, а телом — волну энергии, которая охватывает меня, и наступает сон без
сновидений. Но просыпаясь, я помню ощущение.
Глава 3.
ВТОРНИК И МЫ
Так или иначе, желание мое исполнилось —
я-таки нашла классический жизненный ориентир, на который могла во всем
положиться. И мое социальное будущее уже не представлялось мне столь
безнадежным, как раньше. Точнее, оно вообще уже никак мне не представлялось —
может, потому, что весной, при соединении Марса с Венерой, во мне вновь
просыпалось какое-то подобие детской влюбленности и любви к миру. Я прониклась
индуизмом — чему сама удивлялась, потому что до того была убеждена, что
религией рациональных людей может быть буддизм, и только.
"Ты у нас на
двоих одна женщина",— сказал мне как-то супруг, когда мы говорили о чем-то
кроме наших совместных бытовых дел и творческих занятий. Я приняла это как
комплимент моей трезвости — не беда, что от умной женщины мужчине достается
лишь половинка! Зато в том, что я женщина, у меня сомнений никогда не
возникало. А для духовных поисков это вообще плюс: как говорит Евангелие от
Фомы, "женщина, ставшая мужчиной, спасется".
Правда, это неканоническое Евангелие: того
самого Фомы неверующего, которому Христос доверил и другие эзотерические
истины,— а в более привычном варианте мы найдем другое: "Женщина спасается
рождением детей". Конечно, беременность поглощает все издержки страсти,
возвращая организму естественную невинность — а потом дети занимают столько
сил, что на такое познание, которое в христианстве связано с искусителем,
времени уже не остается. Но о детях мы не думали: и без того переполненной в то
время была наша жизнь, в 13-метровой комнате коммуналки.
Буддистов я
встречала среди образованных людей, а вот индуисты мне казались менее
серьезными. Правда, среди наших хороших знакомых был кришнаит: звали его Крис.
Он был человеком мягким и неформальным, как истинный Телец, и потому у него
было поразительно много хороших знакомых. Однажды из окна Крис увидел человека,
на сумке которого была надпись на санскрите: "Веташ." Такого
санскритского слова Крис не знал, поэтому он спустился на улицу и спросил
Виташу: что это такое? "Это я",— объяснил Веташ: больше всего на
свете он интересовался письменностью разных народов. Он изучил сотни разных
письменностей, и его постоянные размышления на тему формы букв иногда принимали
прикладной характер. —
Привычные нам
латиница и греческая письменность возникла из египетских иероглифов, но знаки
неслучайно приняли ту форму, которая легла в основу нашего письма. Например,
"О" — округлое, как этот звук или форма губ, которые его произносят.
Или "А" — самый ясный, открытый и громкий звук, психологические
характеристики совпадают с активной формой треугольника. Но в русском языке,
как и многих других, есть неудобные знаки, есть лишние, а есть лакуны: иногда
один звук обозначается несколькими буквами. (Например, в международных
паспортах наша буква Щ обозначается аж 4-мя буквами: SHCH.) И Веташ стремился создать
универсальный алфавит, который бы охватывал достаточно красивых и гармоничных
знаков, чтобы можно было писать на нем на всех разнообразно звучащих языках — и
таким образом хотя бы письменность в мире стала единой. Идея универсального
алфавита, как и универсального языка, была популярной в прошлом веке, и у нас,
в России, еще в 20-х годах. —
Конечно, в период
нынешней пост-перестроечной глобализации, когда единственно возможным образом
жизни мыслится американский, а единственно возможным международным языком стал
английский, эта идея предстает полностью утопической. Ее практическим
воплощением могла бы стать единая фонематическая транскрипция (кроме
фонетической, которая существует сегодня со множеством дополнительных значков,
только как специально-научная). Но и до перестройки такая идея казалась слишком
радикальной даже для Университета, хотя ныне почивший глава кафедры фонетики
признал эрудицию Веташа, а сегодня лингвистам не до идей — лишь бы выжить на
зарплату. Как любая утопическая идея проходит сквозь всю жизнь ее носителя,
идея международного алфавита владела моим будущим супругом с детства, когда он
впервые стал читать вывески, удивлявшие его то гармонией, то дисгармонией своих
знаков, и видеть буквы и цифры в цвете.
Разная форма букв
по-разному может отразить характер одного и того же звучания. Но характер — это
психология человека, поэтому Веташу нравилось писать разными письменностями
имена людей (так и свое он написал на сумке). Чтобы имя отразило суть явления –
и подошло человеку. Потом он стал сам подбирать имена людям, когда имя не
подходило человеку или было слишком банальным (Сергей, Андрей, Лена, Таня) — и
уже не отражало никакой индивидуальности характера. Чтобы проявить эту
уникальность, Веташ стал рисовать цветообразы людей, которые потом вылились в
законченную форму герба. Рисуя герб, Веташ стремился, чтобы он не только
нравился самому человеку, но и все окружающие легко узнавали в уникальной
цветоформе герба его владельца. Когда мы с ним познакомились, для Веташа было
знаком судьбы, что и мне нравилось делать то же самое: только я рисовала
графические портреты людей: их внутреннюю символику в черно-белом варианте, и
подбирала философский девиз. Веташ тоже подбирал девизы: к гербам людей — и мы
оба использовали для этого латынь — не окрашенный эмоционально или национально
язык, универсализм которого не вызывает сомнений. — Нам обоим нравилось видеть
внутренний мир других людей: рисовать структуру их души – отсюда и возникли
потом занятия гороскопом.
Познакомившись с
Крисом, Веташ некоторое время посещал сборища кришнаитов, избавляясь от
привычной депрессии. С песней по жизни идти веселее — даже если она индийская.
И потом он организовал свой приемный день — я стала там хозяйкой, до того, как
стала его женой. Раз в неделю, по вторникам, к нам без звонка могли прийти наши
знакомые и привести с собой кого угодно. Крис порой тоже приводил компанию
кришнаитов с их музыкальными инструментами — и наши гости пели вместе с ними —
как мы вообще часто пели, играли на гитарах или читали стихи.
Как-то к нам зашла
профессиональная поэтесса. И ко всеобщему удовольствию оказалось, что все
присутствующие пишут стихи — или когда-либо писали. И стали их читать: чтобы
сделать приятное профессиональной поэтессе. Ее честолюбию в тот день был
нанесен удар, но дружеские чувства польщены. "Вот только ты, наверное, не
писал",— попытался угадать Веташ, обратившись к нашему знакомому Крангову,
молчаливо вырезавшему из кости фигурки индийских богов и христианских святых,
пока остальные принимали участия в дебатах. "А вот и не угадал",—
ответил тот и потом, несколько смущаясь, подарил нам вручную переплетенную маленькую
книжечку своих стихов.
Но, конечно, больше
всего мы любили спорить об идеях. К идейному расколу это не приводило, потому
что объединяло Вторник незримое понятие общей гармонии — родственной китайскому
дао. Впрочем и само это слово употреблялось столь часто, что один наш
приятель-Стрелец, лингвист самого критического ума, который как раз и
познакомил меня с Веташем, как-то попросил: "Подао мне сюда чашку
чая". Чай мы заваривали в термосе, а на керамических чашках Веташ
нарисовал краской знаки Зодиака (чтобы гости их не путали и не приходилось их
мыть, лишний раз прогуливаясь по длинному коридору коммуналки). Как оказалось,
вторник, день Марса, — в Ленинграде очень хороший день для приема гостей: когда
они уже проснулись после воскресенья и еще не выбились из сил к концу недели.
Мы и сами делились с
гостями своими идеями, картинами и стихами — особенно, когда занялись
астрологией: в которую тогда никто не верил. Поскольку мы изучали параллели:
звука — и его цвета, формы — и ее смысла, астрология стала методикой,
позволившей сводить аналогии в единую систему. Мы сами долго не верили ей —
потом взяли Большую Советскую Энциклопедию, выписали из нее всех мало-мальски
известных людей, распределив их по знакам Зодиака и сферам их деятельности (это
заняло несколько месяцев), и проанализировали их творчество, составив таким
образом собственные представления о знаках Зодиака. Потом начертили семь сотен
гороскопов особенно ярких творческих личностей — и картина получилась вполне
убедительная.
Время у нас было:
оба мы работали два раза в неделю, получая свои 83 рубля (этого хватало на
отпуск, и мы даже откладывали на сберкнижку — и зря, потому что собралась
солидная сумма, на которую можно было купить машину и которая пропала при
девальвации 1992 года). Книг по астрологии тогда еще не было, таблицы на XX век прислал по просьбе Веташа его
приятель из Америки, а другие данные позднее рассчитал на собственной программе
ЭВМ наш знакомый астролог Шестопалов под крышей Политеха (в лаборатории
«Биодинамических измерений», при ней родилась ассоциация «Прикладной
парапсихологии» — я в этом НИИ ЧАВО тоже потом работала, может, об этом
как-нибудь позже напишу, не в этом рассказе.)
Мы сделали гороскопы
своих друзей — и стало понятно, почему именно получилась именно такая цветовая
символика их гербов и такие девизы. Наши астрологические знания мы опробировали
и на гостях — и потом подсчитали, что за три года в нашей 13-метровой комнате
побывало 300 человек только таких гостей, которых мы видели по одному разу.
Как-то раз там уместилось 27 человек — из них четверо сидели на шкафу, где
Веташ сконструировал второй этаж: кровать, на которую вела лесенка. Потом, на
улице, мы нередко встречали людей, которые узнавали нас в лицо (а мы их — нет,
разве по знаку Зодиака). К тридцатилетию Веташа и трехлетию Вторника я сочинила
частушки про его завсегдатаев. Моя частушка про Веташа была такая:
Суета, ажиотаж,
Ярких образов мираж,
Легче герб им сотворить,
Чем успеть поговорить.
Наш Вторник, совпавший с
началом перестройки: 1984-1989 годы — это был период перехода от книжного к
практическому опыту, когда людьми двигало стремление опробировать в жизни
духовное знание, почерпнутое из книг. Это был практический поиск (в отличие от теоретического,
присущего концу 70-х — началу 80-х.) Но прежде всего это был поиск.
Поэтому сохранялась духовная высота идейных споров — практически не достижимая
сегодня (когда каждый либо нашел что-то — и не воспринимает ничего другого,
либо ничего не нашел — и потому тоже ничего не воспринимает). Бились копья во
славу духовности, но не ломались. Даосизм воспринимался как что-то само
собою естественное; буддизм — как нечто бесспорно разумное; христианство — как
свое, фанатично-идейное; суфизм — как возвышенно-романтическая поэзия; индуизм
— как поиск в сторону экзотики; а атеизм — как общепринятый, консервативный
статус кво. Мы обменивались совершенно разной, полухудожественной и
полунаучной, и самиздатовской литературой. И совсем неудивительно, что один музыкант
принес на Вторник книжку о Рамакришне, пробудившую во мне духовное притяжение к
идее единства всех религий — и любовь к индуизму.
Конечно, эта любовь носила теоретический характер, как и мои
прежние книжные знания по даосизму, буддизму и христианству. Ленинградские
кришнаиты никогда не являли яркого образа индуистских чувств — вероятно, из-за
нашего климата. И вегетарианство Криса, делавшего его худее худого, не помогло
ему, когда пришли грубые времена сражений с трудностями жизни за примитивное выживание.
Не помогло и то, что он работал в "Скорой помощи" и пытался создать
рок-группу, — скорее помешало. Вдобавок, он был из интеллигентной семьи — и с
точки зрения индуистской доктрины можно только порадоваться, что он покинул
этот мир в 1989 – до последующего духовного оскудения.
Всех религий
экстремист,
Бас-гитары анархист,
Смотрит чуть-чуть искоса
Родственник Стравинского.
Богатство красок индуизма и радостный мир его
праздников чуть приоткрыли мне только ташкентские кришнаиты, адрес которых Крис
нам дал, когда мы с Веташем путешествовали по Средней Азии. Мы ехали на
велосипедах маршрутом: Ургенч-Хива, Бухара-Самарканд-Пенджикет, а потом через
перевал Ура-Тюбе и Ташкент. Ташкент, по сравнению с остальной Средней
Азией,— та же Москва. Но там кришнаиты, располагая всем теплом местного солнца
и всеми разновидностями местного питания, чувствовали себя гораздо более на
своем месте. Мы были там в 1987 году, в августе — они как раз готовились
праздновать день рождения Кришны, на который полагается изготовить 108 блюд.
Постарались ташкентцы на славу, и главный кришнаит, который собирался в то
время стать депутатом, после трапезы сказал: "Теперь споем мантры: чтобы
все это переварить, без Кришны нам не обойтись". Обстановка была жаркая:
перестройка в Средней Азии еще практически не началась, и окна были по
советской привычке занавешены одеялами — дабы соседи, привлеченные музыкой, не
стучали в стены или еще куда.
Поездка в
Среднюю Азию была самой яркой из наших ежегодных велосипедных путешествий тех
лет.
Глава 4.
ПУТЕШЕСТВИЕ ПО СРЕДНЕЙ АЗИИ
Средняя Азия жарче Индии и более
по-русски открыта. Но неслучайно арии пришли в Индию все же из нашей Средней
Азии: душевный склад этих стран до сих пор похож. В Средней Азии люди часто с
затаенным трепетом спрашивали нас, любим ли мы индийские фильмы. Сказать
"нет" — означало бы обидеть, и они бывали нам признательны, когда мы
искренне говорили, что смотрим их с удовольствием.
Средняя Азия
более близка Индии, нежели России: когда окунешься в ее неторопливую,
размеренную жизнь, даже Кавказ покажется Европой. Люди очень мягкие и
гостеприимные, с тонкими чувствами. В тех местах шел великий китайский шелковый
путь, и культура гостеприимства осталась на высоте. Если среднеазиаты
остановятся заговорить с туристом, то считают уже своим долгом пригласить в
гости или в чайхану и устроить на ночлег. Как-то мы ехали мимо кишлака и хозяин
позвал нас выпить чаю: в его доме не было даже телевизора (горы не дают
принимать передачи), но полуобернувшись к нам спиной, за каким-то предметом, он
извинился. Хозяева стараются сделать гостю приятное, подкладывают подушки на
караватах, за которыми пьют чай (откуда наше слово "кровать"): они
хотят, чтобы гость расслабился — тогда им и самим комфортно общаться с ним.
Однажды нас позвали на свадьбу — и когда мы стали танцевать,
приходилось сдерживать свои движения, чтобы они не выглядели грубыми. А как-то
Веташ стал с размаху кулаком выколачивать монетку из плохо работавшего автомата
с газированной водой — тут же прибежал среднеазиат и стал его успокаивать (а не
ругаться матом, как сделал бы на его месте русский охранник). Впрочем,
газированная вода в Средней Азии не спасает: только горячий чай, который мы
всегда возили с собой во фляжках. Мы брали кипяток в чайхане, а черный чай
заваривали сами — местные пьют зеленый, но он понижает давление — это не для
велопохода.
За сорок дней мы лишь пару раз ночевали под открытым небом
(палатку мы не брали: в средней Азии нет дождей). Один раз это было на Кайракумском
водохранилище, под Ленинабадом: где был маленький водопад. Мы купались там
целый день, невзирая на змей, которых тоже привлекала вода. В сумерках Веташ
начал разводить костер, взял толстую кривую палку — а она выскользнула у него
из руки и уплыла: змеи первыми не нападают на человека. Как ни странно, мы ни
разу не встречали скорпионов — которыми пугает русских Средняя Азия.
Другой раз мы ночевали в горах, под Пянджикентом: мы
залезли в спальники под одиноко стоящим деревом — но было не уснуть: настолько
величественно распростерлось над нами звездное небо. С иссиня-черного, со всех
сторон надвигающегося на нас Космоса падали огромные, яркие камни метеоритов.
Казалось, град раскаленных булыжников падающих звезд обрушится прямо на наши головы.
А на горизонте со стороны гор время от времени вздрагивали молнии: в горах
бывают грозы, в отличие от долины. В горах Самарканда они идут каждый день —
хотя в самом городе уже года три как не было дождя. И хотя зарницы сверкали
далеко — среди ночи нам было бы некуда деться, если бы они принесли дождь. Наше
несчастное дерево в пустом поле никак не могло бы нас защитить: оставалось лишь
надеяться, что Перун не коснется его своей стрелой. Но даже если не думать о
грозе — чтобы испытать ужас перед Небом, который ощущали древние, достаточно
было этих огромных звезд и этого чувства своей незащищенности. Мы укрылись
спальниками с головой — и только тогда уснули.
Еще одно природное впечатление, кроме гор,— это пустыня.
Собственно впечатления никакого — шоссе, а по обе стороны его действительно
пустыня — ничего нет. На разогретом асфальте остается колея от колеса
велосипеда, и в середине дня все дороги вымирают. В районе Навои мы сорок
километров ехали в такой ситуации, вдобавок не запаслись как следует водой — и
когда потом нам попался колодец — я пила из него, даже не дождавшись, пока
Виташа зачерпнет воды из самой глубины. Мы ночевали там в совершенно пустом
маленьком аэропорте. Потом у меня поднялась-таки температура — может, потому,
что там ночью был сквозняк, или потому, постоянно обливалась водой из-под
колонок — все же в пустынной местности очень жарко. Второе такое душное место
было под Кокандом — и когда Веташ решил спросить какую-то машину, правильно ли
мы едем на Коканд, он выговорил это слово с совершенно правильным местным
произношением: КХКАНД, с гортанным звуком и глубоким "А"— так у него
пересохло в горле.
В Коканде есть, что посмотреть — обширный дворец
хана, там было и действующее медресе, в советское время: нас туда пустили:
гостям можно. Коканд — город на пересечении путей и предпринимательский дух там
сильнее, отчего в целом нам там не так понравились, как в других местах. Это
край Ферганской долины (где неслучайно произошел первый среднеазиатский
конфликт, вызванный перестройкой).
Самый архитектурно интересный город — это Хива: с
узкими проходами между наглухо закрытыми глиняными стенами домов, которые
выводят к распахнутым площадям мечетей. Хива — это сказка: если бы не мощь и
толстые стены ее строений, она была бы похожа на макет, построенный для того,
чтобы снимать в нем легенду об Алладине.
Но самое яркое среднеазиатское впечатление — это, конечно, Бухара:
с памятником Ходже Насреддину, и национальными кварталами, в которых люди
живут, не смешиваясь: не теряя национальных отличий, даже во внешности, уже
пару тысяч лет. Мы останавливались там в центре города в медресе, превращенном
в гостиницу. Среди его толстых стен, с узкими окнами без стекол, всегда было
прохладно, в отличие от современных квартир, куда нас позвали ночевать в Хиве:
она была для жизни совсем не приспособлена. В Бухаре мы видели цирк прямо на
улице: мальчик ходил по высоко натянутому канату, а мужчину-силача переезжала
машина; помощники собирали деньги в толпе (как в индийском фильме "Гита и
Зита).
Бухара проникнута местным колоритом, Самарканд нам
понравился меньше. Там уже произошло смешение русской и среднеазиатской
культуры, а в смешении выигрывает всегда худшее — русская грубость и местное
торгашество. Русские не уважают таджиков с узбеками, они называют их чурками и
считают людьми второго сорта (за то, например, что любая узбечка может сесть
прямо на асфальт или расположиться отдохнуть на траве, если нужно). Русские
женщины носят шляпы, сохраняя поразительно белые лица, чтобы отличаться от
местных. При этом, как это ни странно, таджики намного культурнее местных
русских. Они хранят в душе тысячелетние традиции, а у русских там нет корней, и
единственная их опора — ни на чем не основанное великодержавное чувство.
Поэтому мы больше общались с местным населением. Что еще нас поражало —
практически в любом крупном центре мы встречали улицу Богдана Хмельницкого и
никак не могли понять, что же он делал во всех городах Средней Азии? Правда,
местные жители называли свои улицы старыми именами, и вообще адрес им обычно не
требовался: если надо было кого-то куда-то отвести, они просто посылали
мальчика-провожатого.
Таджики — в большей степени культурное население городов,
узбеки до революции жили в деревнях. Национальная политика советской власти
решила дать узбекскому пролетариату преимущество — и таджики жаловались нам,
что дети их в школе вынуждены учиться на узбекском, дома говорят по-таджикски,
а еще должны знать русский — в результате толком не знают ни одного языка. Хотя
мужчины все хорошо говорили по-русски, где бы мы ни ехали, а женщины обычно
только жестом здоровались со мной, приносили еду и уходили, оставляя нас
наедине с хозяином.— При этом неуважения к себе я нигде не чувствовала —
напротив: таджики и узбеки уважают людей больше, чем русские, тем более
путешественников. У многих древних народов гость считался посланцем Бога — и
даже в советской атеистической Средней Азии можно было ощутить это древнее
отношение.
В Самарканде мы общались с русскими — но только потому, что
там жила наша знакомая художница, которая училась в Ленинграде. Чтобы
компенсировать нашу промозглую погоду, она занималась моржеванием:
Вдалеке от Самарканда
Духу очень холодно.
Ничего так не согреет,
Как купанье в проруби.
Мы гуляли с ней по
горам, купались в водопадах, лесенкой спускающихся с гор и фотографировали
стада овец и пережидали под деревом дождь, который регулярно выпадает на горы в
пять часов вечера и длится пару часов.
От Самарканда горы начинают подниматься вверх до Айни, где
идет дорога на два перевала — в сторону Алма-Аты и в сторону Ташкента: на Ура-Тюбе.
Мы ехали вторым путем: до вершины Шахрестанского перевала (3 500 м) нас
подбросила колонна грузовиков, которая везла дыни и арбузы в деревни, недавно
пострадавшие от селей. Спускались мы сами — много километров мчась вниз на
тормозах.
В Ура-Тюбе мы познакомились с двумя интеллигентными семьями.
Одна содержала библиотеку, которой пользовались жители окрестных кишлаков, и
вела альбом, где расписывались спускавшиеся с перевала гости и делегации.
Хозяин второй был учителем персидского языка. Он с теплотой вспоминал нашего
знакомого, который дал нам его адрес, и с любовью показал нам пруд с деревом,
где тот любил сидеть. Интеллигенты отличались тем, что у них было мало детей,
по местным меркам: в первой семье — всего трое, а во второй — всего шестеро.
Обычное же количество детей в Средней Азии — 12-16, и для
каждого сына отец обязан построить дом — почему в некоторых местах деревни уже
примыкают одна к другой. Дочери тоже дается приданое: сотня разноцветных
шелковых платьев, куча шелковых подушек и одеял, которые используются без
белого белья (шелк предохраняет от насекомых). Таджичка или узбечка всегда
прекрасно одета, и никогда не ходит в каком-нибудь застиранном халате, как
русские деревенские люди, — даже если убирает навоз за коровами.
Нас радовала и красота среднеазиатских лиц — особенно после
того, как мы посмотрели раскопки Афрасиаба. Те черты, которые отражали фрески:
им было несколько тысяч лет — можно было встретить на улице. Таджики бывают
зеленоглазые, и неслучайно иногда считают себя отчасти потомками войска
Александра Македонского.
Таджики — индоевропейцы, арийцы с правильными чертами лица,
их не надо путать с монголоидами-киргизами. Деревню последних мы тоже как-то проезжали,
краем зацепив Киргизию, но в ней не встретили такой мягкости, деликатности и
радушия, как в Узбекистане у таджиков (это не я перепутала, а советская
власть). Казахстан же более всего поражает не людьми, а кладбищами — каменными
домами могил, которые мы во множестве наблюдали из окон поезда в пустыне и
которые выглядели убедительнее, чем строения для живых. У казахов есть размах
строительства. У таджиков и узбеков мы тоже наблюдали строительные работы: но
они выглядели очень неспешными, тем более, что требующая физических затрат
работа — такая, как строительство — летом из-за жары начинается в сумерки и
продолжается при искусственном освещении после заката. И главное блюдо — плов —
жители едят ближе к 12-ти ночи. Плов едят руками — правда, нам, как гостям,
выдавали ложки.
СРЕДНЯЯ АЗИЯ
Пыльное солнце, спицы в пыли,
Мягкий асфальт растворился в дали...
Ходят верблюды стадами в
Хиве,
Ездят бабаи верхом на
осле.
Ослик понурый прижался к
стене.
Тень под чинарами здесь
в чайхане:
Мягко по-местному нежно
уважат —
Мирно-спокойная жизнь не
по-нашему.
Кеды горячие впились в педаль —
Бархатно-охристая Бухара:
Ханство базара, эмира сарай.
Льются слова, как в арыках вода,
Вьются напевы улиц ходами...
Индии веянья вечный
напев,
Сорок косичек — и все до
колен,
Солнце материй здесь
ярче светила.
Небо в мечетях, а город
в руинах.
Люди — восточные дети
кварталов:
Тысячи лет как совсем не
бывало.
Ровная плешь равномерных пустынь
Есть за Кокандом и под Навои.
Город-оазис в пустыни заходит
И комаров на арыках разводит.
Днём по пустыне
нормальный не едет:
С двух до пяти в чайхане
на обеде
Люди, машины, ослы и
бараны
Тенью укрылись и кушают
рьяно —
Плов несолёный и сахар
трёх видов
Нас утомили своим
колоритом,
И на жаре как-то нет
аппетита.
Арки Регистана, будки телефона —
Сколько не искали, спали на вокзале.
Азия торгует, русские грубят —
Этот сумасшедший город Самарканд.
Им бы бросить город, да уехать
в горы:
Каждый день там дождик — нам сказал
художник.
Козы и овечки, чабаны и речки.
Льются водопады, и всегда всем
рады.
Горные таджики деликатны очень,
Дом у них обширен, а уклад устойчив:
К потолку подушки сложены радушно —
Полосатый кладезь доверху матрасов,
На полу разложены пиалы с лепёшками.
Жёны молчаливы: правит всем хозяин —
Сотня платьев ярких, да детей десяток.
Если кишлак проезжаешь
насквозь,
Дети несутся лавиною с гор
И вдоль дороги кричат
голосисто,
Как птичья стая:
"Туриста, туриста!"
Дома они очень тихи, не
спорят,
Так и растут, как цветы без
надзора.
А как всё растёт, поражаемся:
В год по три урожая там.
Очень приятен на вкус
Мраморный белый "тарбуз".
Однако арбуз горячий —
Совсем не такая удача.
Пальме подобен подсолнух.
Время колышется сонно...
(авг.
1987)
Глава
5.
ИНДУИЗМ И БУДДИЗМ
Сделав этот экскурс в прошлую
жизнь, вернусь к индуизму. Индуизм был близок мне образом жизни как игры —
иллюзии. Не в смысле миража, а в более простом смысле: то, что мы думаем о
происходящем, это не то, что есть; весь здравый смысл человечества — не более,
чем сиюминутный срез вечного, мимолетная его проекция. И разум, и чувства — то,
что искажает реальность, в отличие от духа и души, которые отражают её как
есть. И это отличается от христианского мировосприятия, где ошибаются чувства и
душа (душевное — низкое по отношению к духовному), а прав дух — и разум тоже.
Во всяком случае и в нашей нынешней и в западной культуре это так, даже если
эзотерика допускает отклонения. Даже "Верю, потому что это абсурдно!"
ранне-христианского апологета Тертуллиана все равно содержит опору на разум,
хоть и от противного. Западное "spirit" — это дух и одновременно
интеллект. Но русские слова "дух" и "душа"— изначально
одного корня и смысла, и это близко восточной философии (дух-атман=Богу-Брахме;
и душа пребывает в Боге, потому они и не заблуждаются, в отличие от разума и
чувств). А западной философии как раз присуща опора на чувственный опыт, как
точку отсчета.
Из буддизма ли, или
из опыта, или по молодости, я не воспринимала чувств слишком серьезно: это
фиксация состояний природы, они проходят сквозь — ну и пусть. Гуны вращаются в
гунах — пусть себе вращаются. Это восприятие жизни как иллюзии отчасти
переносилось на мое отношение к социуму — и с таким отношением, конечно, толку
чуть пытаться в нем устроиться эмоционально-стандартным способом. Может, потому
что в России в дело надо вкладывать всю душу и более того — всю жизнь, особенно
при нынешней нестабильности, но и при прежнем формализме было не проще. И даже
христианская серьезность тут не помощница: ведь у нас редко ценят старательного
работника, а проходимцам, как ни странно, всюду дорога открыта. Чтобы жить в
нашем социуме, надо принять его правила: игру его стандартов разума и игру
эмоций — но это совсем не та игра, о которой говорит индуизм: не игра духа и не
игра души.
Для индуизма,
отражающего знак Рака, мир — творение игры, но именно это делает его живым:
столь живым, как его воспринимают дети. И любое социальное действо хочется
видеть именно такой игрой: игрой одушевленных идей и живых отношений — игрой в
разноцветный бисер, о котором писал Гессе. Гессе был Рак, и понимал, что такое
жизнь.
Водолей-Россия — гораздо более абстрактный знак,
сумасшедший и бесстрастный, отстраненный от живой души и материи мира.
По-русски мы можем представить индийский танец Творца примерно
так:
Божественная мать танцует с богом Шивой,
Чтоб этот мир создать
в
блаженстве новой жизни.
И твердь, и небеса — весь мир от её пляски
Безумен и лишён ответа и подсказки.
Она много пила — всё ей, Богине, мало:
Не допьяна пила — но мир родился пьяным.
Пир этот не прервать
глобальным
переменам:
Весь век ему играть —
и
море по колено.
Из океана волн
взошла
на грудь супруга,
Где, умиротворён,
он
спал в часы досуга.
Чуть волны улеглись,
он
вновь разбужен милой,
И оба увлеклись
божественною
лилой.
На грани высших сил,
безумия
на грани
Их развлечений стиль,
и
танец этот странен —
И как зажечь смогли
Вселенной
блеск прекрасный
В пустом небытии
свободны
и бесстрастны?
В буддизме мир — иллюзия, как и в индуизме; но его игра видится менее свободной и более целенаправленной, устремленной к цели освобождения и оттого лишенной случайности: поскольку буддизм определяет все более рационально, отчего он и ближе советской интеллигенции и пост-перестроечных остаткам. Я была всегда неравнодушна к тому, что буддизм отрицает понятие души (и сначала мне это нравилось, а потом — нет). Чтобы примирить буддизм и индуизм в своем сознании, я даже написала "Беседу Будды с Рамакришной о душе". Рамакришна в беседе имеет тот образ юноши, какой представился мне во сне. На самом деле буддизм моложе индуизма: индуизм древнее, исторически буддизм по отношению к нему играет ту же роль, что протестантство по отношению к католичеству. Но индуизм несет вечную юность любви, буддизм обладает мудростью разумности. Противоположность этих духовных путей действительно некоторое время волновала Рамакришну, пока он не разрешил ее для себя. Поэтому Будда у меня предстает учителем Рамакришны — конечно, это лишь один из его учителей — а беседа получилась такая:
БЕСЕДА БУДДЫ С РАМАКРИШНОЙ
"Нет Бога там, где есть
ненависть, стыд и страх."
(Евангелие Рамакришны)
Рамакришна: О Будда, Учитель, я
припадаю к ногам твоим. Прозрачен мир вокруг тебя, о чистый, рассеивающий все
образы. Движением руки твоей все лишнее рассыпается. в прах. Ты спокоен среди
движения, потому что ты видишь: его нет. А для меня мир предстает гармонией — и
Хаосом, пока Гармония не родилась.
Будда: Хаос — начало мира и его творческий импульс. Тот, кто
любит мир, любит и Хаос. Силой любви созидается Гармония. Сознание верит в эту
иллюзию, как в свою собственную — как в себя. Оно боится примириться со своим
несуществованием: прошлое, настоящее и будущее едино — раз его не было, его уже
нет.
Р: Нет Бога там, где есть страх. Но разве душа и
сознание — не одно?
Б: А что есть душа для тебя?
Р: Когда я впервые к ней прикоснулся, я ощутил боль и понял,
что она — живая, живая материя, способная шевелиться сама. Она вытягивает свои
слепые щупальца и прикасается к вещам. Она, как тесто, прилипает к ним, а они,
удаляясь, рвут ее на части, уносят ее кусочки. Я не знал, нужно ли
сопротивляться этому, а она стремилась замкнуться в себе. Я понял, о великий,
что это привязанности.
Но что толку, подумал я, если она не будет касаться
предметов, не будет привязываться, не будет любить? Ведь она живая, а все живое
должно жить.
Б: Ты ведь на этом не остановился.
Р: Но души людей — действительно такие. Разорванные,
изогнутые, изъеденные, в рубцах. Бывает, они каменеют как кораллы: иногда это
кажется красивым, и я тоже сначала не знал, хорошо ли это. Такие люди часто
становятся кумирами после смерти и рано умирают, но живые они — в тягость
окружающим. Завершенность — не для души.— Мне хотелось расправить эти души и
сделать их материю цельной.
Б: Это невозможно, пока есть привязанности. Но когда они уходят,
душа замолкает. Люди ее дергают, теребят — они боятся ее потерять. Они не
знают, что умолкнувшая, затихшая для этого мира ради вечности, она жива. Пусть
она уснет — сон вылечит раны. Но те, кто любит бодрствовать, часто стыдятся
сна.
Р: Нет Бога там, где есть стыд. Увидевший душу — не
стыдится. Я замолчал, потому что ушел от людей. Я не мог больше быть с ними. И
моя душа представилась мне бутоном, с лепестками, загнутыми вовнутрь. Я
захотел, чтобы они распустились. И увидел твой символ Лотоса, о Великий!
Лепестки зашевелились в мозгу, но и стопы, и ладони, и кожа, а потом все тело —
тоже предстало мне Лотосом. Я понял тождество души и сознания. Возможно, душа
— просто наша память,— подумал я. И я стал видеть Лотос внутри каждого
человека.
Я стал любить их за прошлые воплощения: ведь они —
стремились жить, они стали такими, какие есть. Даже в том, кого называют
злодеем, сохранилась изначальная естественность; даже в безобразной старухе —
красота девушки: ведь она ею была. Но их лотосы были закрыты, и цветы
раскрывают не люди, а солнце. Я растворился в прошлом, но не видел будущего. Я
любовался людьми — а я хотел любить!
Б: Прошлое — совершенно и законченно. Созерцание настоящего
— есть познание прошлого. Настоящее — не созерцание, но сама жизнь. Ты говоришь
— Хаос, я сказал — Ничто. Ты говоришь: да будет гармония! Я говорю: будет
покой. Люди лучше поймут тебя, Ты ведь создан для них.
Когда я говорю, что души нет, это есть примирение настоящего
с будущим. Ведь будущего пока нет, оно рождается из небытия. Нужно отрицать
настоящее, чтобы будущее родилось. А душа — всегда существует только сейчас,
это надо знать, если хочешь помочь.
Р: А память? Я снова спрошу: душа и сознание — одно?
Б: В настоящем нет прошлого. В настоящем нет будущего. Нет и
света. Но огонь души освещает будущее, и в нем сгорает прошлое. Тогда тропинка
становится дорогой, а ручей — рекой.
Р: Да — там, в бутонах, тихо колеблется огонь. И от него
лепестки светятся. А живые души, души желаний, что вначале казались мне
разорванной материей — костры, их разрывы — свойство материи огня. Души похожи
на звезды — тоже подверженные взрыву, сбрасыванию оболочек, коллапсу. Звезда
может превратиться в гиганта, и в карлика, и в черную воронку. Но нам кажется,
что звездное небо всегда одинаково. Душа человека мало меняется за жизнь.
Она — всегда единственна и едина с моей. Что я могу, кроме
того, чтобы сохранить эту гармонию? Что я хочу, кроме этого?.. Пусть сознание
смеётся над своей иллюзорностью! Душа любит иллюзию мира, и пусть дано ей будет
сохранить этот дар.
Величайшая идея мира — единство всех, но быстрее дойти туда
каждому — своим путем. Великая Мать не создала даже двух одинаковых стебельков
травы — нам ли, ее детям, противиться ее воле? Ручей не станет рекой, если не
стремится к океану. Но как может любить гору тот, кто не любит травинки?
Б: Тебе дано видение душ. "Пусть замолчит даже трава,
чтобы мы могли слышать,"— так молятся те, кто называет себя моими
учениками. Но ты — молишься смерчу, что вырывает ее с корнем. Потому ты не
попросишь о милости.
Ты не захочешь даже, что само учение твое существовало —
много ли тех, кто лучше понял меня в этом, чем ты?
Оно — как мир, как сама игра Великой Матери, доступно всем,
и оттого ему не нужно учить. Оно живет вместе с тобой, оно будет жить, пока
живы люди.
Гляди — все живое несет Тебе дары, о Рамакришна!
Р: Я сложу их к твоим ногам, Учитель.
Я видел, что нет плохих путей — и славлю могущество Шивы. Но
избрал наиблагороднейший.
(Близнецы, 1988)
Глава
6.
ИСТОРИЧЕСКАЯ РОДИНА
Летний поход прервал течение
ленинградского времени, как обычно вынося нас в иное измерение бродячей
бездомной жизни. Характерным было лишь то, что совершенно не хотелось возвращаться
обратно, хотя наши велосипеды уже не выдерживали, о чем напоминала протершаяся
покрышка и сломанная рама. Я завидовала паломникам в теплых странах.
На сей раз мы проехали по Закарпатью, а потом по Молдавии,
до Одессы — больше 1600 км. Начался наш поход во Львове — на редкость сыром
месте, этим похожем на Ленинград. "Киев — сердце Украины, а Львов —
мочевой пузырь",— шутили львовчане. Располагая адресами нашей
ленинградской знакомой, мы перекусили в "Булке" — месте их тусовок
местных хиппи. Один из них, после того, как Веташ угадал год и месяц его
рождения, провел с нами качественную экскурсию по городу. От "Хипа" в
центре города: как местные называли памятник Ивану Федорову: первопечатник был
изображен с книгой и длинными волосами,— до замка на горе, с которой открывался
хороший вид на Доминиканский собор и костел Кларисок, другие
достопримечательности Львова и город в целом.
Во Львове уже тогда
было заметно, что украинцы пристально смотрят в сторону Запада. И везде на
западной Украине создавалось ощущение, что до Европы — рукой подать.
Территориально это и вправду так. Близ Рахова мы видели обелиск географического
центра Европы: Locus Perennis — установленный во времена Австро-Венгерской
империи. А самый достопримечательный город — Великий Бычков, поделенный на две
половины границей, проходящей по центральной улице. Ну и как родственникам
ходить друг к другу в гости? — конечно, граница становится во многом
формальной. От Тячева до Рахова мы ехали много километров по дороге, которая проходила
в метре румынской границы. Мы сначала не поняли, что такое? столбы с колючей
проволокой, ну и ну! "Надо же,— думаем,— как эти собственники-украинцы
свой огород огородили!" Потом смотрим: пограничные вышки. Пограничников
нет. Хочешь в Румынию? Беги — не хочу. И правда, куда бежать? Румыния была
беднее, чем СССР. Нынче, может, румынские села и богаче украинских. Жители тех
и других любят отделывать свои глиняные дома росписью, и каменными цветами и
зеркалами, и даже написанными на стенах картинами: мы сфотографировали на одном
доме две картины: "В лесу" Шишкина и "Три богатыря"
Васнецова.
На протяжении всей
поездки было четко видно разделение западной Украины по старым границам.
Территории различались прежде всего по форме церквей:
— Деревянные, темные, приземистые, круглые церкви с
блестящей обшивкой железных крыш в глухой, и наиболее природной местности — это
бывшая Польша.
— Высокие, стройные, серые пирамидки колоколен и куполов
храмов чуть пониже, среди аккуратных деревенек — Чехословакия.
— Православные соборы в цивилизованных местах с городским
колоритом — бывшая Румыния.
Аналогичное четкое национальное разделение мы встречали
раньше при переезде границ Эстонии, Латвии и Литвы. Пока ехали по Эстонии,
казалось, вокруг все распланировано и выкрашено в единый цвет. Островки
деревьев на полях как подстриженные. Все делается молча. Мы проезжаем поселок в
8 вечера — хоть бы один звук из окна. Даже коровы не мычат — и в стаде они
обязательно все одной масти.
Переехали в Латвию — слава Богу! — коровы мычат, люди
ругаются. Латвия больше похожа на Россию. И Рига, как город на реке, выглядит
более настоящей, по сравнению с игрушечным Таллином. Но все ж похожа на музей —
и контакт между людьми имеет дистанцию. Мы не нашли там, куда вписаться — и
ночевали на вокзале.
А про Литву и говорить нечего — полный беспорядок:
покосившиеся хижины, заброшенные хутора (мы ночевали в одном), неохраняемые
никем огромные сеновалы (один тоже приютил нас на ночь: мы уснули в нем, как в
гнезде, завернувшись в палатку.) И легкость общения: и во множестве действующих
церквей Вильнюса (в Риге в костеле был органный зал). И в кафе — где мы
познакомились с хиппи, который привел нас в гости к похожей на нас супружеской
паре и оставил там ночевать.
Когда проезжаешь территорию на велосипеде, это как раз та
скорость, которая позволяет ощутить дух народа: характер территории и ее
жителей. Подобно этому, ощущался и национальный характер разных областей
западной Украины. Самый интересный город в национальном отношении — это
Ужгород: город на границе с Чехословакией, где телевизор ловит также Венгрию,
Румынию и другие европейские страны, а жители говорят на нескольких языках. И
происходит смешение близких культур, которое дает не деградацию, но широту — и
в Ужгороде чувствуется культурный уровень.
Ночевали мы там в доме венгерских цыган, которых в Ужгороде
много (цыган по национальности, а не по образу жизни). Они ехали на мотоцикле,
попросили нас сфотографировать их, а потом пригласили в гости. Эта была молодая
пара, без детей, как мы: может, потому мы им приглянулись. А может, мы и сами
походили на цыган, после двухнедельного уже путешествия. Они были работяги, им
было в 7 утра вставать, и люди не особо образованные. Но — все люди в главном
очень похожи! И когда мы с ними отужинали картошкой и легли спать, хозяин вдруг
заговорил: "И для чего мы живем? Какой в жизни смысл?" И Веташ ему
что-то ответил: что-то общечеловечески философское, что, наверное, могло быть
воспринято любым человеком и в любой стране.
Ужгород наиболее уводил нас в Европу — потом возвращались к
России. Через Мукачево — бывший венгерский город, где сохранился замок и
действующий женский монастырь, а дальше — через Хуст с тысячелетней историей,
где тоже виднелись развалины замка на горе. Через Тячев, вдоль румынской
границы, и потом вдоль реки полноводной реки Тисы на Рахов, который уже
отступает от границы, и Украина становится сама собой.
Самый красивый город западной Украины — несомненно,
Черновцы. Его Университет — шедевр архитектуры. Отделка лестниц и аудиторий —
такая же, как в Университетском православном соборе. (Правда, при нынешней
манере перестройки пускать всех и всюду по пропускам, скоро там нельзя будет
гулять без экскурсовода.) В Черновцах ряд православных и ряд униатских церквей,
которые отличаются тем, что там на фресках, картинах и иконах есть сюжеты
Ветхого, а не только Нового завета. Около одной из таких церквей стоит памятник
400-летия Унии.
Униатские церкви с тремя перекладинами креста встречались
нам часто на границе бывшей Польши. Помню архитектурный синтез костела с
православным собором в бывшем пограничном польском городе Снятыне, который мы
проезжали перед Черновцами. Во дворе стояла скульптура Девы Марии, как около
костелов. А по дороге в Черновцы: на Буковину — нам попался первый приземистый
православный храм с золотыми куполами — влияние Румынии.
Черновцы едва не стали конечным пунктом нашей поездки:
раскололась втулка в заднем колесе — редкая поломка, несомненно вызванная
гористой местностью Закарпатья. Но нам удалось найти велоклуб и сочувствующего
человека, девушку-велосипедистку, которая достала необходимую деталь уже по
окончании рабочего дня. Ночевали мы, поставив палатку в кемпинге.
На западной Украине много городов — и велосипед нас очень
выручал: за час любой город становится твоим, если ты на велосипеде. Его легко
объехать весь, все посмотреть, перекусить и не устать, и ехать дальше. Конечно,
люди с палаткой ищут прежде всего природные места и красоты. И мы из Львова
сразу поехали в горы: первая ночевка была в предгорьях Карпат на реке Стрый,
потом была стоянка на шумной и холодной горной реке Оряве, в Бещадах/Бескидах.
Дальше мы ехали по Галиции: территории довоенной Польши, а дореволюционной
Австро-Венгрии, через Верецкий перевал: бывшую границу Польши и Чехословакии —
в закарпатскую Верховину, встречая по дороге оборудованные навесами и столиками
стоянки и минеральные источники.
Мы посетили и знаменитое озеро Синевир в соседней области,
Полонине, специально сделав к нему крюк. От озера вело пустынное шоссе, с
которого было слышно пение птиц из леса по обочинам дороги. Птицы, правда,
порой доставали Виташу: особенно большие, похожие не то на голубя, не то на
кукушку. С утра они принимались безостановочно курлыкать, будя нас, когда мы
останавливались в лесу, и Веташ вылезал из палатки, передразнивая их горловое
гульканье.
На Синевире нас, правда, постигло разочарование, потому что
при подходе к озеру надо было купить билет: к таким сюрпризам советский человек
не привык. Но палатку на ночь мы там все же поставили (тем более, что это был
мой день рождения), дождавшись сумерек. На следующее утро мы компенсировали
моральный ущерб, выехав к Ольшанскому водохранилищу на реке Теребле: огромному,
по сравнению с небольшим Синевиром, гораздо более живописному и богатому
грибами, чем разрекламированное озеро, и там вновь остановились до вечера.
Природа Закарпатья, если сказать о ней двумя словами, — это
высокие ели, с верху до низу видные на склонах гор, где хватает и плешей, а еще
— дожди и грозы. Нас долго поражали древние громовые знаки, которые были
нарисованы на всех деревенских домах, как оберег: в виде шестилепесткового
цветка или спирали в круге. Другим оберегом был христианский крест, который в
этих дождливых местах прячется под крышу — как иногда и изображение солнышка.
Зачем столько крестов? — думали мы, пока сами однажды на горе не попали в
грозовое облако.
Это было на Яблоницком перевале: после Рахова, на границе
бывшей Польши и Румынии. Мы всегда выбирали очень красивое место для ночлега
(мы могли искать его пару часов). И в тот вечер самым эстетически подходящим
местом оказалась вершина горы: маленькая площадка, не заставленная деревьями, с
которой открывался прекрасный вид вниз. "Здесь когда-то жили хазары,"—
сказал Виташа, сидя на горе и любуясь окрестностями. Это была не очень высокая
гора: Яблоницкий перевал — 1 км, но вид был вполне как на картине.
Стали сгущаться сумерки, и мы легли спать. И среди ночи нас
разбудили раскаты грома: точнее, почти беспрестанный, ужаснейший грохот!
Накануне мы устали, и страшно хотелось спать, но каждые несколько минут
приходилось просыпаться от чудовищного громыхания каких-то невидимых литавр и
озарений бледного света, почти постоянно освещавшего палатку. Веташ стал
лихорадочно соображать, как расположено то дерево, на которое вечером он
облокотил наши велосипеды. "Интересно, если молния попадет в велосипеды,
она разорвет покрышки?"— спросил он — но чтобы высунуться из палатки и
посмотреть, что творится снаружи, моральных и физических сил у него не было. А
я, чтобы поддержать наш дух и переключиться на другую тему, стала судорожно
соображать, каким славянским богам в данном случае следует молиться. Мы разом
перестали удивляться языческим громовым знакам вкупе с христианскими крестами
на домах Закарпатья. Но вот гром стал удаляться, позволив нам, наконец, уснуть.
И утром мы наблюдали, как ветер расчищал горы от тумана: еще более живописную и
безмятежную картинку, чем накануне.
ГРОЗА
НА ЯБЛОНИЦКОМ ПЕРЕВАЛЕ
О чём печалишься, река?
О чём задумалась, дорога?
Печаль легка, ночь коротка,
А летний ветер день торопит,
И с гор сдувает облака.
От дымки отряхнувшись, ели
Стоят послушно в складках гор,
И открывается простор,
И солнце, радуя наш взор,
Встаёт из облачной постели.
А ночью здесь была гроза:
На части тучи рвало громом —
Сварожич спорил со Сварогом,
И в горы молнии вонзал.
Ревели, плача, небеса,
И эхом вторили им горы,
И звери заползали в норы —
Но успокоилась гроза.
Теперь смеются небеса,
А те, кого укрыли стены,
Благодарят свои строенья,
Что их прибитый к дому крест
Отвёл беду от этих мест.
— И птичий гомон в упоенье.
(15
июл. 1988)
Правда,
ночное приключение даром не прошло, и днем я почувствовала, что меня как-то
клонит упасть с велосипеда. Мы остановились в Яремче, у реки: и лежа в палатке
с температурой, я несколько часов ощущала, как высвечиваются разные точки тела
одна за другой — жаль, я не знаю акупунктуры, но к вечеру мне стало лучше. В
походе не удается долго поболеть — пока я лежала, Веташ сжег новый спальник,
который повесил просушиться над костром: за несколько мгновений одеяло
укоротилось на треть. Веташ нашел выход из положения, разыскав старую ветошь,
выброшенную рекой на берег, потом он дважды просил в деревне у хозяев нитки —
наших не хватило, а я, постепенно приходя в себя, пела песни, сооружая перед
костром недостающие фрагменты спальника. В целом Яремча — красивая река, и она
оставила у нас позитивное воспоминание, а главное — местные жители в сумерках
все-таки дали Веташу нитки.
Нельзя не сказать, что западенцы — собственники и замкнутые
люди: это очень контрастировало с гостеприимством Средней Азии. Проезжаешь
улицу — она полна колодцев: у каждого дома колодец. Но подходишь к нему, и
чувствуешь пристальные взгляды. Если для среднеазиатов мы написали на рюкзаках
не только слово "Ленинград", но и весь наш маршрут, чтобы избежать
хотя бы доли вопросов — то на Западной Украине это было лишнее: ленинградцы
воспринимались чужими.
Единственный город на бывшей ненашей территории, который
выразил нам свое расположение, был Хотин: бывший пограничный город России с
Австро-Венгрией, а потом СССР с Польшой. Мы почувствовали себя там
психологически как дома, расслабились и очень удивились: ведь до войны он не
принадлежал СССР? А потом поняли: зато до революции, он относился к России!
Просто он стоит с другой стороны Днестра, чем русская Украина, и после
революции граница прошла по реке, к несчастью для Хотина. Его аккуратная
маленькая крепость с толстенными и высокими неразрушимыми стенами: где
запорожцы вместе с поляками бились против монголо-татар и турков — и где
снимался фильм о рыцаре Айвенго и Робин Гуде, не была по виду русской. Но
русская вольница: "Все вокруг колхозное, все вокруг мое" — в нем уже
ощущалась.
Мы с удовольствием ловили это чувство в центре России, когда
путешествовали по Золотому кольцу — от Москвы через Загорск в Ярославль, вдоль
Волги до Горького и обратно через Суздаль-Владимир. Мы спокойно могли поставить
палатку у реки в Ярославле или в самом центре Суздаля, и набрать картошки на
ужин в любом поле — что говорить о колодцах! Но вот западенец и вправду не даст
стакан воды, если дать расцвести его хозяйственности.
Нас очень удивляли маленькие порции в столовых, куда мы
заезжали по дороге: неужели тучным украинцам их хватает? Но когда заехали в
гости к родственникам в Каменец-Подольский: сосед Хотина, тоже с крепостью
(даже с двумя) — жадность украинцев стала очевидна. Следует заметить, что эта
скупость — только по отношению к чужим, наряду с радушием по отношению к своим.
Хотя мы приехали в Каменец с утра пораньше, переночевав под Хотином, но
родственники выдали нам 4 смены блюд, не считая закусок к горилке. Потом, до
темноты мы гуляли по бастионам крепостей в надежде переварить съеденное до
возвращения домой, но до десяти вечера я ни могла взять в рот ни кусочка. А
Веташ еще долго вспоминал толщину яичницы из 20 яиц, который угощали нас другие
мои родственники, в деревне под Каменцем.
Каменец-Подольский основали литовские князья, одну крепость
построили поляки для борьбы с турками; другую также строил Петр Первый. Центр
города окаймляют отвесные стены реки, текущей глубоко внизу. Мост через реку
Смотри — самый высокий в Европе. Сегодня дома стоят как на высоких берегах
реки, так и на дне ее бывшего русла: куда из центра города и городского парка
по другую сторону спускаются зигзагоообразные лесенки. В Каменце издалека видны
несколько православных церквей с голубыми куполами; а в огороженном рекой
центре города — два костела: в одном из них ведется богослужение на украинском,
а не только польском языке.
В русской Украине легче дышится — и вспоминаются приятные
эпизоды. Воскресенье, мы сидим на мосту: Виташа чинит велосипед. Мимо идут из
церкви женщины: не то это праздник Петра и Павла, не то Ильи (бывший Перунов
день), а может, обычное воскресенье. Они несут булки, и нам тоже протягивают
каравай с наилучшими христианскими пожеланиями — хоть мы совсем не обращаем на
них внимания. И не они делают одолжение, давая хлеб нам, путникам и скитальцам
в данный момент, а мы им — тем, что берем, принимая такой естественный их дар.
И это рождает настоящее, русское чувство благодарности — от всей души!
Не знаю, чем так обделена Украина, что ей непременно нужно
прилепиться: если не к России, то к Европе. Ведь любой национализм — это
слабость, неуверенность в себе: как можно этого не почувствовать, не понять?
Как и гимн: "Ще нэ змэрла Украйина," — вызывает улыбку у любого
непредвзятого слушателя. Когда мы ездили по Украине в 1988, жители
переспрашивали: "Перестройка? Яка така перстройка (пэребудова)?" —
мол мы спали, и еще сто лет будем спать, будить не стоит и пытаться. Что нам за
дело до того, что наверху придумали? Но национализм подымал голову: попытка
говорить по-украински началась с интеллигенции, для которой родным давно был
русский — чисто русская тяга к преобразованиям "от ума". Это было
игрой в самостийность, а привело к бедствиям, хуже, чем в России.
Украинцы не могут идти против естественного хода вещей с тем
размахом авося и полным отсутствием желания хотя бы задуматься о конечном итоге
и смысле преобразований, как это делает русский народ. Он сам никогда до конца
не верит ни тому, что он сегодня делает, ни в те безвозвратные потери, которые
уже произошли, ни в те роковые последствия и события, которые могут произойти в
будущем. Русские верят только в чудо вопреки обстоятельствам. А украинцы
поверили в свою национальную игру — и замкнулись в узости этой ограниченной
веры.
Покинув Украину, мы въехали в Молдавию — вот где
действительно обделенный край! Распаханные прямоугольники полей и полное
отсутствие лесов. Единственный лес — знаменитые Кодры — прозрачен насквозь.
Единственное достопримечательное место, которое мы проезжали, кроме Кишинева,—
крепость города Сороки, подобная хотинской. Правда, еще Бендеры и Тирасполь:
консервная столица, где мы купили поразительно дешевые банки горошка с мясом за
9 копеек. Бендеры стоит посмотреть.
Но основная площадь — большие полосатые холмы: длинные
дорожные тягуны вверх и вниз, и с верху холмов бросаются в глаза только
квадраты "зарыбленных" водоемов — единственные кусочки воды, где мы
ставили палатку. На последнем таком водоеме, уже по дороге в Одессу, росли ивы:
я запомнила их именно потому, что обычно с деревьями было плохо. И аисты,
строившие гнезда прямо в деревнях на шестах, при дороге, верно, делали это
вовсе не из любви к людям и желания стать достопримечательностью для путника, а
просто из-за отсутствия другого места.
Молдавия очень утомила Веташа, и он летел на велосипеде к
морю с такой скоростью, что я еле успевала за ним – глядя на раздавленных ворон
на дороге, чтобы пробудить резервный потенциал сил. Зато в Одессе мы отдыхали
неделю на побережье. Перед возвращением мы ночевали у друзей нашего знакомого
иудея — те как раз собирались в Израиль и учились соблюдать субботу. Впрочем,
они были самими что ни на есть одесскими юмористами. И когда к хозяину пришли
гости, чтобы договориться о завтрашней поездке за город, они тут же разыграли
сцену обсуждения похода Чапаева, используя попавшуюся под руку картошку для
определения диспозиции и расстановки стратегических сил. Впрочем, дозвонились
мы до них не сразу, и некоторое время стояли с палаткой на берегу моря, поодаль
от городского пляжа. И с местными хиппи тоже пообщались: с парнем и девушкой,
которые только что расписались. Но у них были в связи с этим проблемы с
родственниками, и мы предпочли отдых на природе, где я сочинила такой стих:
КОЛЫБЕЛЬНАЯ У МОРЯ
Тихой ночи свежий ветер
Тёплым
обручил дыханьем
Нас с тобою — всё на свете
Ночью
кажется реальным.
Тихой песни старый шёпот
Мне
нашёптывает сказку
Песни древней, как из шёлка,
Про
любовь твою и ласку.
Голос моря гимны множит —
Волны
— вздох и плач протяжный...
Что в ночи, как жизнь, тревожит,
Днём
окажется неважным —
Обожжёт хмельным уютом
И
ослепит красотою
То, что лунный блеск укутал
В
серый саван — в чёрной топи.
Засыпает берег серый
Погребальный
шум прибоя.
Только что тревожит сердце,
Непокорное
покою?
Иль оно боится кануть
В
этой радостной печали —
В топкой ночи тёплый саван
Погрузясь
в немом молчаньи?
(4
авг. 1988)
Глава
7. ЛЕТО И ОСЕНЬ,
ИНДУИЗМ И ХРИСТИАНСТВО
Осенью не
вернулись весенние ощущения. Но струя, в которую я попала весной, несла меня
дальше. Поскольку аспирантура с древнеяпонским откладывалась, я вдруг
вспомнила, что давно уже обещала моему прежнему научному руководителю перевести
средневековые литургические тексты с латыни, и решила заняться этим на досуге.
Часть из них я даже перевела в стихах, проникнувшись текстом своего любимого
реквиема. Меня всегда трогала наивность и простота его выражений, неклассичность
средневековой латыни, искренность и полное отсутствие всякой претензии не
только на свою правоту и всемогущество (претензии, столь близкой всем сферам
современной жизни), а даже на само свое существование. И переводя, я
чувствовала, что это и наша культура – думаю, средневековое католичество и
средневековое православие мало различаются, если взглянуть на них с позиции
рационального XX века. И Бог Моцарта или Баха — это наш Бог, у образованных
людей сомнений в этом нет.
О ЛАТИНСКИХ СРЕДНЕВЕКОВЫХ ТЕКСТАХ
Можно и не знать, конечно,
То, что в них изложено,—
Всё же в этом наша вечность:
Это наше прошлое.
Как же радостно и мило,
Чудною наивностью
Отражает тайну мира
Этих текстов искренность,
Психологии вершина —
Ритуала истинность.
И какой простой любовью
Устремлялось к вечности
"Мрачное" средневековье —
Юность человечества,
Почитая мир духовный
Истинным отечеством.
Слава книжникам учёным,
Вместе с фарисеями,
Что в своих иссохших душах
Всё-таки посеяли
Что-то изначально Божье
И в него поверили.
Слава и простым мещанам
С доброю душевностью —
Что, конечно, не прощают
Всё несовершенное,
Но и им мир обещает
То же посвящение.
Слава пьяницам заклятым,
В духе непосредственным:
Что восприняли, как надо,
Что нашли естественным —
Пусть же всем нам будет в радость
Лень их и бездейстие.
Пусть же век войны и крови
Пониманья радостью
Град Святого Духа строит
В обретеньи таинства:
Даст он новые законы —
А пока покаемся.
(1988)
И тут мне стало ясно, что
в глубине души и я христианка,— и надо бы внутреннее сделать внешним: креститься,
что ли, из чувства элементарной порядочности или долга по отношению к своей
культуре?
Лет шесть назад до описываемых событий, когда все религии
были под запретом, я была знакома с христианской — точнее, с фило-христианской
компанией. Они читали молитвы перед едой и книги самиздата, смотрели слайды
религиозного содержания и обсуждали нравственно-психологические проблемы.
Хозяин, через которого проходил поток диссидентской литературы, проповедовал
христианство в опоре на Владимира Соловьева и Павла Флоренского. Подход обоих
философов был мне близок — хотя и не заставил креститься. Истинно интеллигентные
люди не могут не признавать свободы совести как своей собственной
внутренней опоры, и я вполне могла помолчать, когда остальные произносили молитву.
Я не чувствовала себя при этом ущербно.
По сравнению с
другими религиями, которые я знала из книг, я стала считать существенным
моментом христианства — стремление к выражению истины словом, к мышлению, к
Логосу-языку. Но, конечно, самая мощная идея христианства — соборность:
которая у нас проявляется как всеобщая ответственность и стремление всех вместе
к светлой идее. Мощная не абстрактно, а даже в смысле наличия и
разбуженности энергетики (которой у нас в нашем климате хронически не хватает:
неслучайно русский медведь спит в берлоге до тех пор, пока охотники ее не
обложат со всех сторон, и только тогда, к ужасу врагов, неожиданно проявляется
недюжинная сила нашей спящей соборности. Пока открытых врагов нет, мы спим —
или создаем их себе сами.)
Не то, чтобы мою душу
радовали эти черты христианства: я просто хотела его понять — даже написала
трактат. "Трактат можно уподобить описанию структуры ветви, отломанной
от дерева: это то дерево, и та ветвь, но уже отмершая, а суть в том, что дерево
— иероглиф общения с Небом и преодоления Земли, и ветка в нем — лишь фонема в
осмысленном Слове",— таков был отзыв моей знакомой христианки Манефы —
из чего можно понять образ мысли моих знакомых фило-христиан. Как-то мы были с
ней в церкви — и я поразилась, как широко она перекрестилась, как стала на
колени: у ней-таки был русский размах, у уроженки знака Водолея, несмотря на
узость, которую всегда придает вере рациональное видение.
С хозяином
христианских сборищ я пересеклась однажды в рождество в католическом костеле.
Он вел себя как верующий (а не просто пришел послушать орган): пока и церквей,
и верующих людей у нас было мало, у интеллигенции было даже принято справлять и
католическое рождество тоже. Как-то не приходило в голову, что католическая
литургия отличается от православной, ведь смысл их один (и обе описывают восход
солнца, если вернуться к истории или астрологии). Я даже не обратила внимание,
в какую сторону крестился мой знакомый, с которым мы беседовали о Павле
Флоренском: в православную или католическую. Возможно, для него это тоже было
не важно, как и для всех в то время, хотя, как Козерог с восходящим созвездием
Весов, он аккуратно относился к ритуалам и был человеком внутренне лояльным —
если не считать его идей и связи с диссидентами.
Вообще, если
вспоминать христиан в те времена запрета и поиска, я бы сопоставила их с
коптами: первыми пещерными христианами и наибольшими фанатиками христианства в
смысли идеи (монофизитства: признания божественной, а не человеческой природы
Христа). Противниками притеснявшей их Византии, которые потом сдружились с
мусульманами, чтобы дать ей отпор. И были поглощены арабским миром,— когда он
уже почувствовал себя уверенно, вывел коптов из правительства и предал забвению
их язык.
Что еще меня
связывало с христианством? Одно детское воспоминание: мы с бабушкой пришли в
Александро-Невскую Лавру, и какая-то женщина вытолкнула меня в передний ряд:
пусть посмотрит, но я чувствовала себя неловко — как вести себя в церкви, я не
знала. Бабушка моя, хоть и была по молодости синеблузницей и профсоюзницей, на
всякий случай пекла на пасху куличи и красила яички — так положено, без
каких-либо формальных объяснений.
А еще, пожалуй, один
сон: когда мы с супругом собирались пожениться, мне почему-то приснилось, что
мы венчаемся в церкви. В расписной лубочной деревянной церквушке, где над
алтарем — орган: я — в какой-то вышитой украинской безрукавке, и Виталий — в
широкой белой рубахе. А вокруг — суета каких-то хиппи, тоже в русско-народной
одежде.
Если бы меня спросили
как астролога, почему я захотела креститься, я бы сказала: Россия — Водолей, а
у меня планета души-Луна в Водолее, и Юпитер в четвертом доме, потому я
поневоле патриот. И надо сперва реализовать общие коллективные прогрессивные
тенденции, чтобы потом на их фоне могло проступить истинно индивидуальное
человеческое творчество. Иначе оно не будет иметь опоры, а будет узко и
сомнительно. В вопросах веры так же, как и в любых других. Но если поставить
вопрос иначе: а кто мне объяснил, что такое христианство, и заставил
поверить во все его догматы? я отвечу: это был индийский мистик Рамакришна,
со своей водолейской идеей вселенского единства. Единства человеческой души и
веры, которое он познал на собственном опыте, становясь адептом разных религий.
Только через идею единства человечества я и смогла прийти к пониманию задач
нашей русской православной соборности. И только такой человек, как Рамакришна,
смог послать своего ученика Вивекананду на Запад впервые раскрыть тайны йоги
для иностранцев — для которых и сегодня в Индии закрыты древние храмы. А ведь
Рамакришна жил еще во времена Пушкина!
Из
"Жизнеописания Рамакришны" Ромена Роллана я вынесла понятие
"личного абсолюта": совершенного образа, что можно ощущать, как
тепло, рядом с собой. Мы чаще преданы безликой идее — оттого, что она далека и
неощутима, она, вдохновляя, часто выхолащивает реальность, чуждая жизни.
Рамакришна заповедует любить то, что близко, и сам он — близкий. Поэтому он —
хороший помощник. Я стала излагать в стихах некоторые его песни и идеи,
переведенные в другой книге (уже, к сожалению, не Роменом Ролланом), слишком
прозаически. Если так переводить "Евангелие Рамакришны", как это было
сделано там — безэмоционально, то умному человеку оно покажется примитивным,
как все не строго логическое. Поэтому нам через эмоции легче понять даже
безличное отношение великого мистика к Божественной Матери-Кали — которое
показывает стихотворный перевод, точнее, пересказ идеи личного абсолюта из
"Евангелия Рамакришны":
"Я" реально, как реален
Отражённый образ солнца,
Не отчасти,
абсолютно —
Милый,
близкий, дорогой.
Говорят, что Мать сильнее
Любит своего ребёнка,
Бескорыстно,
обоюдно
Право
на Её любовь...
И в Её руке верёвка,
Запускающая змея,
В облака
летящий образ
Устремляется
к руке —
Но верёвка майи рвётся,
И летать едва умея,
Он, покинув
дом и кров свой,
Исчезает
вдалеке...
Все религии подобны
Тростникам, глядящим в небо,
Ручейкам,
текущим в море,
И
тропинкам в общий дом.
Этой нитью мы напомним —
Если вдруг Она забыла —
Милость
сердцу дорогого
Существа
себе вернём...
Когда я в начале лета
читала "Евангелие Рамакришны", был христианский праздник Троицы. И я
стала думать о том, как представить древнюю идею Троицы через древние же
образы. Вот, например, через образ Матери Рамакришны: богини Кали — супруги
Шивы, который разрушает мир и строит его заново, а Кали, в ипостаси богини
времени, хранит семена всего живущего для нового творения. Это образ
Матери-материи Земли, и архетип Сатурна, если астрологически: старик
Кронос/Сатурн, прародитель молодого поколения богов во главе с Зевсом/Юпитером,
тоже связывается с материей и временем. И даже иудейский Яхве являет
сатурнианский тип бога-Отца, по-отечески судящего и карающего свой народ.
Мать-Кали в ожерелье из черепов; Хронос, пожирающий детей; разгневанный Яхве —
это страшное для людей первоначало, определяющее законы этого мира, обрекает
стремиться к себе, как Отец и как Мать. А Сын — тот, кто восходит к Отцу: важно
понять, что так, как мы обычно живем, мы вряд ли на самом деле восходим, но Рамакришна
— восходит к Матери, а Христос — к Отцу.
Святой Дух есть это
восхождение: дух вообще есть движение. А буквально,— дыхание (жизни). И в любой
триаде можно увидеть Троицу — когда образы предстают связанными между собой
движением: дыханием жизни. Если просто сказать: Брахма-творец,
Шива-разрушитель, а Вишну-созидатель — в таком отношении Троица непроявлена.
Когда же изнутри Вишну: отдыхающего в безвременьи Творца — рождается Брахма:
замысел этого мира — мы наблюдаем возникновение восходящего движения, которым
заведует Шива: покровитель духовной трансформации, как и любого движения и
энергии как таковой. Змей Шеша — ипостась Шивы — является опорой, ложем
отдыхающего Вишну, но Шива принимает свою активную форму, как только Творец
просыпается и делает выдох — в результате чего Вселенная является во всей
красе. Как Вишну — и сон, и явь, так и Шива — и разрушитель, и созидатель, и
Брахма тоже первым делом создает все возможные полярности идей. И Вишну есть
Брахма, и Шива есть Вишну. И через этот взаимопереход мы можем уловить —
движение духа или дыхание жизни.
Но, конечно, такой образ Троицы — для нас сложен, а
христианский — проще: Христос есть Слово Бога-Отца, существовавшее до начала
времен, и в этом смысле он един Отцу. Христос есть путь: суть образа Сына —
восхождение к Отцу, отсюда единство Сына с ипостасью Святого Духа. А Отец —
демиург, суть Творца — творение: одушевление, отсюда его единство со Святым
Духом. И суть тут не в том, чтобы выразить и сузить сказанное так, чтобы оно
точно попало и вписалось в догматы.— А чтобы жизнь увидеть таким процессом:
чтобы воссоздать ее в себе такой. Троица — есть прикосновение к духовному
процессу. Ну а если мне дано было прикоснуться к нему через образ Рамакришны? —
Пути Господни неисповедимы.
Каким именем назвать
внутреннего учителя — неважно. Каким именем назвать Бога? — это важно для
магической процедуры. А если мы современные люди, и новая религия, такая, как
христианство, учит нас не верить в магию, а полагаться на что-то совсем другое:
на светлый Дух, лишенный определений?
Что для меня всегда
было действительно важно — так это совместить мирской и духовный пути. Одна
только религия — тем более такая, как наша, — это казалось узко, неярко,
некрасочно, не радостно. Об этом писал Розанов – прочла я его потом, но
чувствовала так с детства. Белесый свет христианства со стороны выглядит
слишком призрачным и туманным. А кроме того — нет особого достижения, нет
свершения в том, чтобы заниматься только собой, не беря ответственности за
других, не любя земной любовью, не воспитывая детей — в этом нет свершения
будущего: которое покажет тождественность духовного пути разных религий, но до
этого — сольет воедино религию и жизнь. Ведь мирская жизнь как раз и указывает
нам на наше несовершенство — и дети выявляют все наши недостатки. Те, у кого
нет ни настоящей любви, ни детей, часто мыслят себя идеальными людьми — но
жизнь их неполна: и древние народы, жившие в большем единении с природой, были
в этом согласны. Даже евреи недаром считали безнравственным не иметь жены и
потомков.
Другое дело — как возможно это совместить: сон и явь,
иллюзию и истину, игру и серьезность, мирское и духовное, и — возможно ли
вообще? Когда вся энергия направлена на поиск внутри, с какою силой любить
внешнее? Если все заботы — о близких и их счастье, где взять время для
внутренней работы? Как сказал наш приятель Автандил, когда у него появилось
двое детей: "не до жиру, то есть не до просветления". Быть бы живу,
но выживание — неверная постановка цели: ведь человек всегда немного не
достигает своей цели. А значит, с такой целью не выжить. А запрос совместить то
и другое есть — даже если нет готового рецепта, как это сделать: в наше время и
в наших условиях.
Глава 8.
ИГРА
Как-то поздно
вечером из аэропорта позвонил наш знакомый Водолей — Ганимед. Долго на одном
месте ему не жилось, и сейчас он решил затормозить в Ленинграде. Ему только что
надоело работать групповодом в горах — водить людей по Алтаю. А в начале года
на Урале он вел группу йоги, развесив объявления на заборе, и привез с собой
тетрадь новых стихов, которые он, спонтанно импровизируя, качественно клал на
музыку. Когда Ганимед поет, заслушаться способен любой. Что дано, то дано:
чувства он выражает именно так, как надо. Иначе это проявляется в его способности
верить. Он говорит, что родители его — очень верующие люди; с ними он в юности
разошелся. Как-то он рассказывал, как увидел ангела: сомневаться в его
искренности было невозможно.
Дело было так. Проезжая на велосипеде где-то в наших
северных широтах, он заночевал в палатке — и предрассветной мгле в палатку
заглянул какой-то ангел. Но Ганимед, спросонья не разобрав, кто был его
случайный гость, выхватил лежавший у него под головой топор. Ангел, понятное
дело, сразу скрылся, и Ганимед потом об этом очень сожалел:
"Представляете: с топором — на ангела..." Впрочем, Ганимед встречал
не только ангелов: у него много тем, и главная — НЛО.
Для кого тарелки — чудо,
Для него — обыденность,
Хорошо, его посуды
Мы пока не видели!
—
гласила моя про него частушка.
Когда Веташ назвал его
Ганимедом — по водолейскому звучанию этого имени и за вдохновение (так звали
виночерпия богов), Ганимед сказал: всё правильно — Агни-йога и Мед-институт,
который он так и не кончил. Он однажды показал нам газетную заметку, еще
застойных времен: о вредной пропаганде среди молодежи чуждых идей. Заметка
упоминала о несчастном одураченном молодом человеке, который, работая
групповодом в Алтайских горах, увлекся одурманивающими религиозными учениями
Востока и сделался проводником этих нездоровых идей в здоровую массу. Газета
уверяла, что после беседы с ним в соответствующих органах он признал свои
ошибки и совсем было собрался работать нормально. Но, к сожалению для общества,
кто-то из бывших его дружков, из явного вредительства, положил в его вещи
какую-то нехорошую книгу о Шамбале. Несчастный молодой человек тут же вновь
сбился с пути и, вернувшись на свою спортивную базу, опять принялся учить своих
подопечных йоге.
Как Водолей, Ганимед неожиданно исчезал и неожиданно
появлялся — и когда он позвонил, нам ничего не оставалось, как позвать его
ночевать: устроив на шкафу, где у нас было спальное место для гостей. Вторая
кровать не помещалась в пенале 13-метровой Виташиной комнаты. Если бы не ряды
Виташиных картин, упиравшихся в непомерно высокий потолок, эта комнатушка с
видом на крыши двора-колодца, где мы безвылазно прожили семь лет, более всего
напоминала бы о Раскольникове и его старушке, и Петербурге Достоевского. Но
абстрактные картины вполне преобразили петербургский дух, ярко раскрывая мир
снов и абстрактных идей — силой всего того непроявленного негатива, что
скопился на дне души, — и все гости воспринимали нашу комнату очень уютной.
Ганимед вытянулся на шкафу, расслабился и стал смотреть на
картины. Я рассказала свой сон о том, как повела поезд при помощи деревянных
рычагов. Взгляд Ганимеда остановился на Виташиной картине, где было изображено
крушение состава. Он вспомнил, как однажды попал в катастрофу поезда. А матери
его в это время приснился сон: идёт она в церковь ставить свечку за его
упокой,— и не дойдя, поворачивает обратно. "Если бы она поставила, не было
бы меня здесь с вами,"— закончил он.
Воспоминание ощущения близости смерти ("Небо
распахнулось...") — навело на другие темы. Веташ случайно упомянул Ромен
Роллана, а Ганимед тут же вспомнил, что было связано у него с этой книжкой. Ему
очень польстило, что Рамакришна — тоже Водолей, и даже на то, что сам он
родился другого числа, он среагировал с некоторой виноватостью. Я спела
"Посвящение Рамакришне". Ганимед не ожидал такого поворота: такого
внутреннего сродства — и сразу предложил сочинить гимн Гуру в стиле хард-рок.
"Да ну,"— сказала я, извиняясь, что уже не в этой струе – а в
переводах средневековой латыни. Но все ж сочинила по образам "Евангелия
Рамакришны" хэви-металлическую песенку:
Как сумасшедший в темноте,
О ум, что ищешь ты?
В пустой и тесной комнате
От страха темноты?
Приходит
лишь в глубоком сне
Покое
мысли он —
И
в первозданной глубине
Он
твой нарушит сон!...
Луна желаний в ночи
Жжёт потайной фонарь.
О ум, рукой его схвати
И волею направь!
Он
скроется наверняка,
Его
недолог срок:
Он
обречен, владей рука,
Пока
он не истёк!...
С зарёю мудрости в окне
Погаснет огонёк.
И, зная это, в тишине
Сидит веками йог.
Его
не трогает уют,
Сквозь
душу взгляд проник —
Когда
нисходит Абсолют,
Он
манит как магнит!...
Прасад сказал: "О как смогу
Раскрыть природу ту,
Что в галактическом бегу
Являет Пустоту?"
И
в тантрах, гитах, мифах Вед
Хоть
истины глоток
Наш
отравил проклятый век,
Но
мы поймём намек!...
(26
сен. 1988)
Может,
неслучайно к нам в ту ночь приходили экстремальные темы: это были дни
противостояния Марса. Девиз Ганимеда, который Веташ написал на сделанном ему
гербе с вершинами гор: "Бог мыслит нами"— близок астрологии. Она
позволяет понять, о чем именно Он сейчас мыслит.
Веташ поселил Ганимеда в подвал к одному христианину —
Гурию, где у того была мастерская. Гурий учился писать иконы. Ничего особо
хорошего из этого не вышло, так как туда сразу стала приходить куча народу. В
необжитой мастерской легче расслабиться, чем в тесной коммуналке, а Ганимед говорил:
"Я ничего не могу поделать — я притягиваю людей." Гурий реагировал на
это хоть и с должным христианину терпением, но очень сердито. Согласно своей
натуре:
С правоверного пути
Ты его не совратишь:
Сочетает истинно
Широту с практичностью.
Народ
шел днем и ночью, да и мы сами, вместо того, чтобы принимать у нас, стали всех
посылать туда; милиция уже тот подвал отметила. Веташ чувствовал себя виноватым
перед Гурием — но Ганимед действительно был неспособен остаться один. Временами
туда поселялись и другие люди, хотя там не было даже дивана. Но так всегда было
в Ленинграде с его коммуналками: пустое место пусто не бывает.
А тусовки были замечательные.
Ганимед сходу импровизировал песни про всех присутствующих:
даже тех, кого видел в первый раз — и заодно угадывал их прошлые воплощения. Я
думала: "Хороший пример Сатурна в 12-м доме",— и в присущей мне роли
хозяйки, в компании поддерживая лидера, предлагала всем стать деревьями и
давать кислород. "И будет девять дубов!"— радостно подхватывал
Ганимед. Веташ блаженствовал, что он тут — не хозяин и не лидер и можно,
наконец, расслабиться.
У кого-то оказались с собой "Афоризмы" Ницше, и
кто-то предложил погадать на этой книге. Выпадало каждому — свое: Ганимеду —
"Когда немец поет, он воображает себя Богом". Мне — "Философы
подобны ослам, таскающим мешки, не в силах их сбросить". Виташе —
"Если жена умная, то обязательно сбежит, а если нет — то все равно
сбежит". И даже нашей знакомой Марго, которая безнадежно была влюблена в одного
Рака, предостережение против раков. Некоторые люди боятся, когда касаются их
скрытых качеств, но к нашим близким это мало относится. Дурака валять всегда
приятно.
Не знаю, стоит ли раскаиваться в этих играх — временами
можно хватить через край.
— Сима говорит,— сказал Веташ.— Что в следующем воплощении я
буду животным — интересно знать, каким?
— Клопом, в постели своей жены,— пошутил Ганимед, не
задумываясь. Тут видно мое лицо что-то отразило, так как он добавил:
— Будь мы в ином времени, моей головы уже бы не было не
плечах.
— Это точно,— сказала я.— Тебе бы гири на ноги, чтобы не
улетал так.
— А я бы тебе — залил глотку кипящим свинцом! — совсем
развеселился Ганимед. Я слегка удивилась и спросила, чтобы изменить направление
беседы:
— Я так плохо пою?
— Нет, за высказывания,— и тут мы даже почувствовали желание
пообщаться.
Надо добавить, что Веташ мне как-то сказал: "Если ты
хочешь смертельно оскорбить человека, скажи ему прямо, что ты о нем
думаешь". У меня хватило такта принять это на вооружение, и с тех пор я
никогда не высказывала людям свое собственное к ним отношение, а только
говорила о них с позиции их знака Зодиака. Обычно я не иду на личный контакт.
Но с Ганимедом можно — для него личный контакт ничего не значит. Недаром он сам
называл себя в прошлом воплощении эсэсовцем, и считал такое качество вообще
присущим в наши дни жителям водолейской России. Ведь, согласно индуизму,
человек воплощается там, куда стремится его душа. А поскольку фашисты в войну
рвались сюда, то теперь в нашей стране именно такое население.
Мы посмотрели друг другу на переносицу, а потом Ганимед
сказал:
— Мы с тобой встречались 15 тысяч лет назад, почему же я
тебя не помню? Ты — житель подземного мира...
— Да, у меня потусторонняя энергетика.
— Ты живешь не здесь?
— Разумеется, нет.
— Ты была змеей и ночью выползала на песок посмотреть на
меня, когда я спал. А я похож на Шиву?
— Нет. Больше на Брахму. Лет через 30 ты оставишь свою
сущность эсесовца и станешь тем, что в тебе лучшее,— и я стала говорить, что
Елена Рерих не рекомендует Водолеям увлекаться астральными потехами.
— Люди твоей иерархии — не знаю, почему, часто помогают
мне,— сказал Ганимед.
— Ты, верно, был японским императором, а мы с Веташем —
твоими вассалами,— ответила я. И стала описывать утонченные обычаи эпохи Хэйан
и ее аристократов, под старость уходивших в отшельничество.
— Китайским императором,— мечтательно протянул Ганимед.
— Ну если ты китаец, тогда я и вправду — самурай!—
подытожила я. А Веташ, наконец, возразил: "Ну что вы все о себе, противно
же". И Ганимед передал мне гитару.
Эпоху Хэйан я полюбила, читая на древнеяпонском
"Записки из кельи", написанные японским аристократом Камо-но Тёмэем,
когда он уже стал монахом и сожалел об уходе прекрасной эпохи поэзии и
образованности, которую сменило самурайское время катастроф и войн. Начало этой
книги я перевела в стихи — как все, что меня тогда трогало:
ВСПОМНИВ КАМО-НО ТЁМЭЯ
Ход времени с потоком сходен вод.
На мелководье — быстро, где глубоко
Там медленно ход времени течёт,
И мы его не ведаем истока.
А пена на стремительной реке
То образуется, то снова тает.
Так память дней, теряясь вдалеке
В всеобщих связях истину теряет.
Дома и люди, песни и слова,
Деяния царей — всё та же пена.
И только смерть, в свою вступив права,
Потоком жизни правит неизменно.
Ты взял весло и подошёл к реке,
Твои следы исчезли на песке.
1988
У Ганимеда — хорошее качество: шутить над
тем, во что он верит. Например, у него есть забавная песенка "Бодхисаттва
сел в троллейбус, а троллейбус не идет — удивляется народ..." Но он при
этом верит, а вот людям моего трезвого склада богохульствовать никак нельзя.
Зато людям его экстатического склада нельзя пить. Как-то в наше с Веташем
отсутствие в подвале была пьянка — людей-то там хватало (было, видно, по
рассказам круто: мы бы были, так бы не было). Так на следующий день Веташ
совсем непосредственно встретил высоченного Ганимеда словами: "Ты что-то
сегодня ниже ростом". А тому, видно, противно,— аж со вчерашнего дня. И
высокохудожественный уровень его песен сразу падает. Мы-то на тусовках обычно
пьем чай. Раньше еще кашу ели: когда были несемейные — и Автандил, и Веташ.
И вот — посреди этого бурного, чуть не ежедневного веселья,
я, улучшив время и взявшись за "Реквием", тихо сказала Веташу, что
хочу креститься. Сначала он серьезно не среагировал и сказал, чтобы я не
портила ему настроения. Потом уже более осмысленно заявил, чтобы я не говорила
ерунды: "Ты посмотри на этих девочек-христианок! Они тебе нравятся?! Одно,
узкое, вместо всего. Ты же всегда была против!" Ему даже лень было
приводить аргументы.
С христианами у нас, астрологов, бывали заморочки. В 1988
году, видно, в силу соединения Сатурна с Ураном, наши Вторники плавно переросли
в астрологические семинары. Веташ рассказывал о музыке разных знаков Зодиака,
ставя фрагменты произведений на пластинках; я — об их философии, приводя
известные цитаты; наша знакомая астрологиня Ксения — о живописи, подбирая
иллюстрации характерных картин. Были и другие люди и доклады.
И вот однажды на такой астрологический семинар пришел Гурий.
Он слушал-слушал, а потом громкогласно заявил: "Вы занимаетесь глиняными
горшками!"— и прочел 15-минутную лекцию о том, что надо оторвать свой взор
от Земли и направить его в Небо. Я всегда старалась мягко убеждать христиан,
что астрологи совсем не против Неба. Но христиане порой попадаются
неподатливые, и более откровенного фанатизма, чем христианский, я не встречала.
Христиане порой обладают поразительной готовностью видеть
Дьявола всюду. И Веташ с насмешкой отзывался о церкви: "Они там все чертей
гоняют." Конечно, девочки, нашедшие что-то одно, порой видят мир только
сквозь эту призму. Мужчины фанатизмом раньше меньше отличались.— Хотя сегодня,
возможно, роли переменились: в женском отношении к христианству больше чувства,
и оно естественнее в современном мире (почти совсем забывшем об огромной Любви
ради кусочка секса). А в мужском — главенствует идея, а идея без ощущения,
без глубинного чувства — это и есть — фанатизм.
Почему я нередко с недоверием относилась к христианским
кружкам: чувство личного единства своей тусовки — "стадное" чувство,
которое с тем же успехом рождается на стадионе — может подменять собой ту
соборность, которая реально существует и за пределами данного, узкого
коллектива. А потому нечего навязывать другим свое личное, даже если оно более
энергетичное.
Может и хорошо бы мне было в то время иметь христианский
кружок — но я искала не общину: толпу на улице, от которой чувствовала себя
непоправимо отдельной. Когда-то у меня было — и христианское окружение, и
ощущение души. Но тогда я не понимала, зачем ритуалы. Просите — и вам дастся: судьба
исполняет все желания человека. Только она исполняет потребность его души,
а не то, что он об этом думает. Христианская позиция несколько отличается:
судьба посылает искушения и испытания, на которые не стоит обращать внимание.
Невозможность сделать это персонифицируется в Дьявола. Но Дьявол опять же не
всех донимает. И не всегда, а только тогда, когда чувства достаточно развиты.
Так что не только можно справится собственными силами, а еще и стоит благодарить
судьбу. И я благодарила.
Но дать что-то другому собственными силами тяжело. Нужно
установить личный контакт, да и чтобы он сам захотел взять — а когда он берет,
то собственных сил вообще не остается. Так, рассказывать человеку его личный
гороскоп можно прямо-таки до потери сознания. Чтобы дать, нужно не только свое
совершенство, но и опора на неисчерпаемый источник. Личность — ничто по
сравнению с ним. Иначе говоря, духовное выше душевного.
Глава 9. ЕЩЕ ОДИН ЭКСКУРС В ПРОШЛУЮ ЖИЗНЬ —
ХОР УНИВЕРСИТЕТА
Чувство единения — самое
сильное — я испытала в университетском хоре. Ах, хорошее это было время —
университетский хор! Едва удерживаюсь, чтобы не пропеть ему дифирамбы. Одна моя
подружка определила его как сборище хороших людей. И когда я пела там, я не
понимала, как можно оттуда уйти. Но я ушла оттуда, и та девочка — тоже ушла. И
тот, в кого я была там влюблена, тоже ушёл — и я не знаю, такой ли он патриот,
как был: ведь он всегда занимал крайнюю позицию, точнее, оппозицию — или хор
только живет в нем, как во мне, где-то в глубине романтической юности...
Хору Университета посвящается
То, что было, не вернешь:
Это опыт или память.
Остается только ложь
За забытыми словами.
То, что
было, того нет.
Так
строка, что прозвучала
Оставляет
лишь совет:
Не
читать её сначала.
То, что было, не твоё:
Дань иному эта память.
Оттого нельзя её
Навсегда себе оставить.
Оттого
не рассказать —
Не
поверят и не спросят:
Долго
ль темные глаза
В
светлом сердце муку носят.
То, что было, того нет,
Никогда уже не будет.
Только вдруг угасший свет
Озарит мир серых буден.
Этот
дар издалека,
Эта в
будущее вера,
Как в
семнадцать лет близка —
Так
близка, неимоверно!
(Июнь
1986)
Я вспомнила
единение хора: по-советски коммунистическое и духовно подобное христианскому (а
душевно совсем непохожее) — и приснился мне сон.
Не то мой университетский хор, не то это театр. Мы с
подружками влезаем в окно недостроенного помещения: через щебень, обрывки
картона и грязный пол входим во вполне приличный зал. Репетиция уже началась.
Одно из наших любимых произведений — "Месса" Франка. Нам раздают
ноты, но это не партия, а роль. Я смотрю в текст: мне предъявляют обвинение в
нарушении законов христианской общины. Я по сценарию отвечаю: да, нет. Мы
несколько раз начинаем сначала, и я уже успела выучить роль наизусть — но мне
надоедает повторять одно и то же. Я вдруг понимаю, что играю себя. Каждый
человек может искренне играть только себя. Я воодушевляюсь: мой образ из
эпизодического становится трагическим. Искренность есть полное раскрытие себя.
И вот, тот, кто играет,— это уже действительно я.
Это возмущает кого-то из коллектива хора с его атмосферой
равенства. "Это же нельзя так играть! Она же противопоставляет себя
коллективу!— восклицает старая хористка Тамара, обращаясь к абстрактному
"мы".— И вообще, где она была на прошлой репетиции?" (Как-то на
Первомайский праздник, который объединение разных хоров "Гаудеамус"
по традиции отмечало в лесу, я помню высказывание Тамары о моих знакомых из
другого хора: "Таких надо расстреливать!"— хотя те были еще куда
какие приличные люди, по сравнению с компанией моего супруга.)
Я чувствую, что сейчас начнется разбирательство, и решаю не
выходить из роли. Тут одна из моих подруг обращает внимание на сценарий, чтобы
уточнить детали. "Действительно,— думаю я.— Разве они понимают, что должен
говорить священник?" Сценарий переделали: община теперь слушает
священнослужителя, а исповедь произнесу я сама. Я быстро уверяю всех, что так
мне еще и легче, чем по нотам повторять банальности.
Мы снова начинаем сначала.
Выявив ощущение внутреннего родства традиционно
христианского и нашего советского единения в лучшем виде, сон этот отчасти
отразил и внешние события. Он был в руку в том смысле, что Веташ молчать не
умел, и нашим с ним разногласиям по поводу веры суждено было охватить всех
наших знакомых. Как я сейчас понимаю, он вовсе не хотел заставить меня отвечать
перед всеми: как у эмоционально мягкого человека, его принципиальность не
переходит в жестокость. Он просто хотел лучше понять мою позицию или дать мне
возможность самой лучше понять ее со стороны. Но я-то была вполне готова
ответить перед всеми: чтобы наладить культурное взаимодействие и проявить
собственные позиции наших знакомых.
Недоумение, зачем мне среди множества религий выбирать самую
банальную: православие,— возникло не только у моего супруга. "Чего ты
испугалась?" — спросила наша знакомая художница и астрологиня Вита, в
последнее время не вылезавшая из своего театра и принесшая к нам сексуальный
китайский трактат "Ветви персика". Театр этот был абстрактный, вместо
костюмов — узор на теле, вместо слов — звукоподражательные восклицания, вместо
сюжета — пластика, а под конец раздевалась даже Вика, самая из них одетая.
Жаль, что она побоялась выйти замуж за Автандила: мог бы получиться союз типа
нашего. Но брали верх профессиональные амбиции. Частушка моя о ней была такая:
В самом деле что хотеть?
На Сайгоне повисеть.
Колокольчиком звенеть.
Флейту в пальцах повертеть.
Не помню, что я
ответила Вите. "Богатому дается!"— Почему бы на досуге не заняться
познанием? Это распространенное мнение, что люди идут в церковь либо с горя,
либо, чтобы застраховаться от греха подальше. С горя, понятно: религия дает
возможность прикоснуться к тому, что, казалось, безвозвратно потеряно. Чтоб шли
от счастья — это раньше редко бывало! Теперь чаще — но обычно, когда крестят
маленьких детей радостные родители, которым вообще-то полагается на церемонии
не присутствовать — но это как-то не по-русски, и потому священники об этом, к
счастью, забывают.
А что касается "застраховаться", то ведь это может
обернуться и противоположностью. Так один бывший священник, супруг нашей
знакомой художницы, узнав, что я собираюсь креститься, сразу же стал угрожать
мне всевозможными соблазнами и болезнями. Ведь религия — не подставка и не
клюка, как нас учили в школе, а сознательная деятельность преобразования –
простите, кому понятно. Это в Индии с ее тысячелетними традициями духовность
несет блаженство и здоровье. А в России что-либо трансформировать, да еще
"от ума" — всегда чревато: будь то в масштабах страны или в масштабах
семьи.
Когда нахмуренный взгляд Виташи выдал, что идея моя
становится навязчивой, мне стало казаться, что я ломлюсь в открытую дверь. То,
что шел год тысячелетия крещения Руси — и я, как Рак и патриот, ловила
коллективный ритм и сливалась с ним,— для Веташа не было аргументом.
— Все это мода и национализм,— сказал он, обрушив на меня
свой праведный гнев.— А церковь пользуется, что тысячелетие — вот и наживается.
Десять рублей (тогда это было много) за то, что чем-то там помашут! Крещение
вообще должно быть бесплатно. Если такое грабительство — они сами не считают
его предметом первой необходимости.
— Церковь — социальный институт и обладает всеми его
недостатками, что ты хочешь от нее? — постаралась я смягчить его позицию.— И
священник только проводник, суть в духе, который он передает...
— Наша церковь была и будет лояльной государству. Она должна
участвовать в жизни, мирить конфликты, подымать народ. Не дождешься. Она ни на
что не способна. Нет у нее никаких сил.
— Значит, не в этом ее роль. Она хранит традицию из глубины
веков. Все внутреннее должно быть закреплено внешне.
— Я сам тебя крещу, если это тебе так надо.
— Мне нужен социальный план.
— Мало нам неприятностей! Подождала бы хоть до января.
— Соединение Сатурна с Ураном идёт сейчас.
От внешних доводов мы перешли к внутренним.
— Я не верю тебе, — заявил Веташ.
— Единственным аргументом для тебя было бы, если бы мне
явился Христос!
Глава
10.
РИМСКИЙ СВЯЩЕННИК
Я и вправду не понимала отчаянья Виташи. Он совершенно напрасно опасается: если
вставать в два часа дня и постоянно принимать гостей, какой уж тут религиозный
фанатизм!
После работы я решила поехать в церковь Смоленской
богоматери: маленькая и на кладбище — она как раз мне подходила. Возле церкви
иногда не хватает кладбища: слишком близко суета. И образ Богоматери — тут я
могла положиться на Рамакришну. Но работники Зоопарка, у которых я вела курсы
английского, задержали меня, и на Васильевский было уже поздно. И я заехала в
подвал к Ганимеду: это было по дороге: попросить быть крестным. Можно и без
крестных — это не важно, но, в силу наших с Веташем разногласий, мне хотелось
иметь свидетелей. Моих знакомых христиан втягивать в это дело мне не хотелось.
Как объяснить, что такое общий Учитель? Это больше, чем
общий язык — это гарантия понимания. И я могла как угодно донимать Ганимеда
гороскопом, а он мог сказать: "Рамакришн таких в Индии — тысячи",—
нарушить наше доверие друг к другу вряд ли что-то могло.
Ганимед был один. Он разрисовывал какие-то чакры и пребывал
в каких-то неосуществимых проектах, не столь веселый, как обычно. Моя просьба
застигла его врасплох (как и других наших знакомых — сообщение о моем
крещении). Но он быстро нашелся: "Это ничего,— среагировал он,— Иоанн
Креститель крестил Иисуса, хотя был ниже его." Предложение быть крестным
отцом воодушевило его, и он принялся рассказывать буддийскую схему
перевоплощения душ, которую я по дороге совместила с гороскопом. Извлекая из
своей памяти всевозможные английские слова, Ганимед складывал из них достаточно
осмысленные фразы, а я рассказывала, от чего зависит проникновение в иностранный
язык. Потом мы еще пообсуждали чакры (про которые я тоже написала стихи, покуда
изучала Евангелие Рамакришны, но они длинные и сходу мало понятные, чтоб здесь
приводить), и я сказала, что пора бы переключиться на христианство. Ганимед
переключился и прочел молитву на сон грядущий. Еще порекомендовал перейти на
хлеб с водой: "Такой кайф получишь!" — "Проще ничего не
есть",— сказала я. "Я знаю",— откликнулся Ганимед.
Я действительно уже почти не ела и не пила, но не из
соображений Ганимеда — а чтобы сохранить равновесие среди наших разборок. Ведь
пища управляет нами, и мешает нам собой управлять. А еще — по ультиматуму
Веташа, который в итоге последних прений заявил: "Будешь поститься 20 дней
— поверю". Предложение Веташа меня обрадовало: в этом был намек на взгляд
с другой стороны вопроса, кроме социальной, — на компромисс, хотя не близкий.
Надо добавить, что голодать: дней по сорок — было любимым
делом натурщиков в Академии Художеств, где Веташ какое-то время работал. Было
забавно, когда какой-нибудь натурщик менял объемы своего тела, покуда студенты
его лепили или рисовали: и им приходилось все переделывать. Веташ познакомился
там с Автандилом и другими приятелями, которые предпочитали не обременять себя
8-часовым рабочим днем, оставляя досуг для вольного творчества.
Автандил, правда, не имел таланта к изящному искусству, но
его мыслительный процесс не прекращался ни на минуту — и, пока студенты
зарисовали поворот его корпуса, он читал им лекции на тему философии
Кришнамурти. Другим выходом его идей было прийти на какое-нибудь религиозное
собрание и разнести его в пух и прах за формализм и полное непонимание сути
духовности. Как только он видел где-нибудь религиозную идею — или, напротив, ее
вопиющее отсутствие, в нем просыпался бывший чемпион Ленинграда по вольной
борьбе. Тот же напор направился потом на жену и дочек — но нельзя сказать,
чтобы от этого ослаб по отношению к друзьям.
Со своей идеей слит,
Полностью ушёл он в быт,
Но напор его не гаснет —
Академия дрожит!
Веташ до нашей свадьбы тоже поддерживал
хорошую спортивную форму: голодал, бегал до работы и обратно вместо того, чтобы
те же 40 минут ехать на трамвае, и все солнечные дни проводил на пляже
Петропавловки, играя в волейбол. Когда мы поженились, его желание
совершенствовать тело: недаром же он был Телец — естественно спроецировалось на
меня. Конечно, нет ничего плохого в том, чтобы увидеть свою жену совсем
стройной. Но меня не так увлекали проблемы тела, как духа. Поэтому я активно
голодала лишь тогда, когда того требовала моя душа: когда я работала по
распределению после института.
Это была пытка 8-часового рабочего дня, наряду с пониманием
полной бесперспективности этой работы. Я работала в институте Информации в
Инженерном Замке — и информации этот институт не давал ровным счетом никакой.
Первые два месяца я любовалась Замком: вылезала на крышу дышать свежим воздухом
и писала там стихи. Оглядывала методический кабинет, где задушили Павла, и
церковь в лесах, которую собирались реставрировать. Вторые два месяца я
пыталась перевестись в другой отдел, параллельно посещая курсы Интуриста по
японскому и заучивая на работе экскурсии. Еще два месяца я искала пути, как мне
из этого института уйти. Путей не было.
Тогда мы с Веташем нашли неформальный выход, сочинив письмо
директору института на два листа с описанием работы института и упоминанием 4-х
начальников отделов, где последняя фраза была такова: "Прошу рассмотреть
мою просьбу об уходе немедленно, ибо каждый день пребывания здесь убивает меня
своей бесполезностью". Директор прочел мне лекцию о том, что инженеры и
лопатами канавы копают, если нужно,— но все же счел за благо меня отпустить.
Еще два месяца я отрабатывала (но два месяца — все же не два года) — и к
майским праздникам была свободна.
Надо добавить, за восемь месяцев такой работы я шесть раз
заболевала. Может, если бы я действительно работала – а не только числилась:
как большинство инженеров нашего Инженерного Замка и многих других институтов —
я чувствовала бы себя лучше, но советский формализм этого не предусматривал.
Организм Веташа тоже не переносил 8-часового рабочего дня режимного предприятия
и бессмысленно раннего вставания: когда он работал художником на заводе, у него
температура подскакивала до 40 безо всяких видимых причин — оборотная сторона
советских бюрократических структур. (Впрочем, сегодня бюрократизма стало не
меньше, а больше.) Кстати говоря, голодание, переключая внимание на
психологических факторов на физические, помогает рано вставать.— И сейчас,
перестав есть, я сразу стала вставать не в два часа дня, а в девять утра.
*
* *
Проснувшись бодрой на следующее утро, пока Веташ спал, я поехала на
Васильевский. В церкви я не была года четыре (если не считать поездок, но они не
дают углубляться в себя). А в Смоленской церкви я не была ни разу. Алтарь в
этом храме похож на светлицу. Я представила, что это будет мой дом и запомнила
ощущение. Затем я попыталась научиться креститься. Некоторое время я
справлялась с неизвестно откуда появившейся привычкой креститься в католическую
сторону. Потом я поняла, что встать на колени для меня: в церкви, а не в лесу
(в человечески-рукотворном месте, а не в лоне природы) — нечто совершенно
невозможное, и отложила это. Но свою неотличимость от окружающих я вполне
ощутила. И то, что называют раскаянием: это было переменой состояния —
раскаиваться не обязательно в чем-то. Сознательное определение — лишь повод,
что сознание направило чувства, куда надо. Больше всего я в то утро помню
голубей.
Наверное, Дух Святой нисходит и на некрещеных. Человеку
свойственно опускаться, но суть — когда видишь, что люди неразличимы: то, что
приподымает их над их оболочкой: одеждой, фигурой, волосами, лицами, руками,
улыбкой... кожей, скелетом — всем тем, что мы называем личностью — это и есть.
Красота эта — более притягательна, хотя менее привычна и лишена многообразия (а
может, оно иное). Это настолько высоко и настолько просто, что мы забываем об
этой высоте и простоте на каждом шагу, потому что — тяжело держаться на этом
уровне, почти невозможно. Церковь — как соборность и как храм — для того и
нужны. Церковь обладает силой приподымать человека, напоминая, что он —
не то, что он есть, и то, что он ответственен за то, что он есть.
Когда я вернулась, Веташ уже проснулся.
— Где ты была? — спросил он, ожидая повода: его тон не
предвещал ничего хорошего.
— В церкви, на Васильевском,— не стала скрывать я.
Он взглянул на меня как на человека конченного и тяжело
опустился в кресло. "Что ты с собой делаешь?! У тебя даже волосы
развились!" — и не успела я удивиться субъективизму его восприятия и
ответить, что, верно, пришел к концу срок химической завивки, как он набросился
на меня с кулаками, и снова в изнеможении упал на кровать, взывая к моему рассудку:
— Ты сама суешь руку в колодки!
Я попыталась его утешить.
— Такие счастливые были два недели — давно таких не было,—
сказал Виташа с упреком.— И так все обломать. Это предательство.
— Чем же я тебя предаю? Ты же крещеный.
— У нас была общая платформа, а ты добиваешься
самоутверждения. Ты все рушишь, что было хорошего.
— Была платформа — теперь будет движение. Зачем нам
застывший образ?
— Чтобы идти вперед, ты делаешь шаг назад?
— Все у нас будет хорошо. Я буду лишь мягче – ты же сам
упрекаешь меня за резкость.
— Ты шла к этому. Тебе этот путь не понравился. Тебе хочется
быстрее. Радуешься, что отношения выдерживают? — ничего, все накапливается.
Рубцы, остающиеся на душе, не изглаживаются. Крестилась бы в январе: я бы хоть
привык, что у меня нет жены!
— До января я не выдержу — с тобой ругаться. Вспомни нашу
свадьбу: ты ведешь себя как мои родители!
— Лучше бы я на тебе не женился!
После этого часа четыре разговаривать мы не могли. Днем
произошло другое столкновение, а вечером — третье.
— Мне не нужна жена-христианка!
— Конечно: тебе нужна мусульманка, чтобы на ее плечах
въехать в рай!
Я всеми силами души убеждала Виташу не делать из меня
ранне-христианскую мученицу, но он, вытряхнув меня и кровати на пол, сказал:
"Хочешь страдать — страдай! Я бы тебя выгнал, если б было куда." Я
ушла спать на шкаф, и мы остались в состоянии конфликта. Веташ был непреклонен
и тверд: он совершенно отключил чувства. Эмоции, храня его, его оставили.
Этого я не понимала: если я что-то делаю, почему он-то
мучается? Ведь есть же люди, у которых с религией все в порядке, и никому от
этого не плохо. Я поступаю от ума? Но лишь когда желание пробивается к
интеллекту через привычку. Родители тоже говорили, когда я выходила замуж: это
предательство. Но тогда было все понятно: их смутило, что Виташа не был в
армии. "Почему?" Потому он нестроевой: наше социально справедливое
государство не могло доверить такому человеку идти убивать врагов — только
хоронить убитых. Почему? Да потому что психиатр нащупал его слабое место, когда
спросил: кем он хочет быть в армии? "Художником,"— без всякой задней
мысли ответил Веташ.
Почему вообще возник такой вопрос? Потому что Веташ в 10-м
классе перестал ходить в школу. Мало того, что он единственный на два класса
упрямо не вступал в комсомол — но отказаться кончать 10-й класс — это было уже
из ряда вон: он тянул назад все показатели. Сейчас бы его выгнали, и все. Но
тогда государство о нас заботилось. Школа нашла компромисс: он приходил, когда
хотел, и учителя ставили ему тройки за посещаемость, по медицинским показаниям.
И выдали аттестат: из одних троек (хотя историю с географией, а также
лингвистику он знал лучше меня, и даже сочинение по-русскому написал на пять.
Он не пошел в институт, компенсируя это самообразованием. Хотя физику
действительно не понимал: мне, помню, было забавно объяснять ему общие принципы
работы бытовой техники, когда мы поженились, но он ремонтировал ее методом тыка
— что мне не дано.)
Что дальше? Веташ отпустил волосы, ходил в кожаном пальто и
менял работы – на которые его часто не брали за его хиповскую внешность, но он
не шёл на компромисс. Он рисовал и мечтал о свободе и покое — и вынашивал мысль
о том, как бы покинуть этот мир. Он долго готовился, посмотрел все хорошие
фильмы в кинотеатре, нарисовал предсмертный автопортрет, позвонил друзьям и
шутливо попрощался с ними. Но веревка оборвалась; форточка сломалась; наполнить
кухню газом помешала соседка; и когда он, наконец, уснул под воздействием достаточной
порции таблеток, уставив комнату бутылками пива, в гости зашла его подруга и
увидев, что он беспробудно спит, сказала родителям, чтобы вызывали скорую.
Жизнь не отпустила его. Может, потому, что отец крестил его Виталием — "
живым: живучим": он очень хотел, чтобы сын остался жив — перенеся блокаду,
в которой погибла первая его семья.
Виташиного отца все принимали за дедушку: он считал своим
долгом поднять сына до совершеннолетия — и умер, как только Веташу исполнилось
18. До пенсии он ратовал за справедливость на работе и умудрялся улаживать
вопросы с виташиными учителями: окружающие сдавались — его мнение было не
перешибить. Виталий унаследовал его упрямство вместе со слабостью "vis vitalis" (силы, привязывающей
нас к жизни), присущей старости. Правда, они лишь укрепляли его природную
тельцовскую мудрость.
Как встать на его позицию?— думала я. Ведь и выбора он мне
тоже не оставил. Отступать уже поздно: даже если бы я вовсе отказалась от
своего намерения — стал бы после этого мой супруг мне больше верить? Может,
вообще бы верить перестал! А измена — это лишь измена себе самому, другой ведь
нет и быть не может. У меня не проходит боль в груди, это реально — но я-то
могу смеяться над этим! И какие еще небо пошлет кары за такое качество? Кое-как
я уснула на шкафу.
Утром я выскользнула
из дома и пошла в Преображенский храм, угасив свое смятение черной одеждой.
Поют там очень хорошо, но слишком много народа, что приходит не по делу. Это
самая оживленная церковь Ленинграда, и к ней подходит слово
"популярная". Меня поначалу раздражала суета, и тут я вновь увидела
поразительно сходство людей между собой: все то в них, что меня раздражало,
стало настолько неважным, что растворилось, исчезло. Может, потерялось
богатство тонов, облики стали — выхолощенными? лица — масками? оболочки —
пустыми? Но то, что за ними стояло, являло полное единодушие, единомыслие и
духовность.
А еще я увидела
икону двух наших святых. На иконы можно смотреть так, чтобы они оживали,
шевелились: в них заложено движение. Например, Валаамская Богоматерь отступает
назад, затушевывается, посылая руками вперед младенца, который по контрасту с
ней очень сильный — и как ребенок, и как Бог. Иконы выражают определенное
отношение к тому, кто на них смотрит. Они более объемны, чем просто картины: лики на иконах не имеют определенного
выражения, и потому у них изначально много выражений и лиц. Икона — зеркало,
только лучше: зеркало, создающее верное отношение к себе. Поэтому они не хуже людей
советуют как поступить, призывают к ответу или утешают.
В Преображенской
церкви обращает на себя внимание большая икона: рядом Сергий Радонежский и
Серафим Саровский. Сергий смотрит грозно и внимательно: прямо, словно требуя
осознания. А Серафим, склонив голову, прощающе приложил руку к сердцу, взгляд
мягкий и сожалеющий (хотя Виташе все наши святые кажутся суровыми). Икона
передает двойное воздействие, которому вряд ли кто станет противится. Подобный
контраст составляют мягкий Петр и строгий Павел на известной картине Эль Греко
в Эрмитаже. А икона Троицы (в Преображенской церкви там рядом тоже есть)
предполагает круговое движение. Такие моменты, конечно, есть на любых картинах
— только на иконах они более выявлены. Иконы могут так затягивать при личном
общении с ними, что подумаешь: не прелесть ли это? Но при нашей всеобщей
неразвитости чувств — это просто способ раскрыть глаза.
До работы я зашла в
подвал к Ганимеду: договориться креститься завтра, чтобы убрать предмет наших с
Веташем разногласий как можно скорей. Кроме заспанного Ганимеда там
обнаружилась еще Маринба, посланная туда накануне Веташем, которая тоже
отличалась отсутствием жилплощади и пока поселилась там. Маринба не считала
своей стезей замужество: комплексуя из-за габаритов и считая, что никакой
красавец с деньгами все равно на ней не женится (хотя порой она выглядела
симпатичной), а на других и смотреть нечего. К мужчинам относилась
по-человечески оригинально, равно как и к своим редким занятиям живописью.
Дергалась она ровно столько, сколько минимально нужно человеку, не имеющему
денег и жилья, а проблемы у нее возникали только такие, которые человеку,
обладающему здравым смыслом, покажутся вымышленными.
— Ну как дела? — спросили они меня.
— Что у нас творится, — ответила я.— Мы сражаемся на уровне
первой чакры.
— Только посуду не бейте,— сказал Ганимед. Он не особо
сочувствовал Веташу.— Все нужно испытать. Вон Рамакришна что вытворял — и
ничего. Скажи ему, что это эксперимент.
— Нет. Тогда он и вправду выгонит меня — и вдобавок будет
прав.
— Веташ был римским священником — в прошлом перевоплощении,—
сказал Ганимед.
— Вот это похоже,— ответили мы с Маринбой. Ведь Телец —
прирожденный законник. Для него серьезно все, что относится к сфере мира и чувств.
Для него это никакая не игра, а эксперименты — что для быка красная тряпка. И
хоть сложно оценивать своего мужа со стороны, все же более принципиального
человека я не встречала!
Ганимед предложил
Маринбе составить нам компанию (из естественного желания объединять людей —
надо и не надо: присущего и Водолею, и Тельцу, которое и роднило Ганимеда с
Веташем). Она оказалась крещеной, кроме православного, "мирского"
крещения, еще по-старообрядчески: бабушкой, но все это в глубоком детстве.
"Мне
действительно очень лестно..."— начала Маринба в своих сомнениях, хотя все
с начала до конца воспринимала игрой — видно, ранее насмотревшись, как мы с
Ганимедом дурачимся. Однако я не возражала, чтобы она была моей крестной:
бабушка сделала свое дело на совесть. И раз уж Веташ решил выносить сор из
избы, чем больше свидетелей, тем лучше. Хотя Маринба имела о христианстве самые
смутные понятия, какой-то дух внутренней самодостаточности меня в Маринбе
привлекал. Я посоветовала ей посетить старообрядческую церковь: а вдруг что
проснется? У нее была одна идея, и она годами мечтала заняться художественной
теорией, но до дела было далеко.
Я не ошиблась, взяв Маринбу с собой: она потом даже стала
заходить в церковь. В принципе, мы русские — все христиане. И на каждом
написано, насколько он христианин. Изменить эту постоянную трудно: так же, как
переделать характер. Религиозность — одна из черт характера, одна из констант.
Маринба — боярыня Морозова. Или Веташ — римский священник. Поменять это
невозможно: это надо принять, как есть. "Жена да убоится..."—
оставалось лишь помолиться, чтобы все закончилось благополучно, что и
посоветовали мне Маринба и Ганимед.
А на работе мне показалось странным: как я могу еще
преподавать японский, пребывая совсем в ином мире? Но церковь поддерживает
социальный план, помогая чувствовать реальность работы и ответственность за
нее. Если бы я всегда так преподавала!
*
* *
Вечером я
зашла в Никольский. После вчерашнего маятник состояния качнулся в другую
сторону, и меня охватило удивительно радостное и легкое настроение. В церкви
пели "Аллилуйя!" Богородице. Выйдя из собора, я оглянулась: нижняя
часть с колоннами была освещена, и, казалось, храм грозной мощной силой повисал
над землей. Свет его затмевал еле видимые над куполом, такие же голубые,
звезды. Он явно возносился над темной землей. В этой эйфории я вернулась домой.
У Веташа
сидели гости. Перед ними лежал чертеж с принципом полета летающей тарелки,
который рисовал Марек. Вообще-то Марек — художник-график и занимается
этнографией и геральдикой: как и Веташ. Но такие принципы, как золотое сечение,
его тоже всегда интересовали.
Веташ осуждающе
посмотрел на мое черное одеяние и объяснил гостям, что я собралась креститься.
— А в какую веру? — спросил Марек: который относился к
нерусской национальности Ленинграда. Точнее, он еврей — но проблемы
национальных меньшинств побудили его изучать вепсов и другие финские
народности.
— Веташ рекомендует в католичество. Это, конечно, ему ближе.
Мне, наверное, тоже — но все-таки у нас одна исконная религия.
— Исконно у нас язычество,— вставил Виташа.
— Православие — наша культура, а все остальное превращается
в секты. (Типа "Свидетелей Иеговы" — всем и так понятно — это
примитив.) Баптисты — те же комсомольцы, так как у них деятельность — прежде
всего. Евангелисты тоже — культпросвет. Быть кришнаитом в нашем климате и
снабжении — я вообще не говорю. Католичество я очень уважаю, но мне не
нравится, что оно очень опирается на человека. И стигматы там — это мы слишком
уж "любим". Католичество для русских — либо перебор, либо формализм.
Самая разумная вера — буддийская, но русские люди верят не в разум, а в чудо.
Вот и получается, что единственно истинная наша вера — православие, а иной не
получается.
Веташ только рукой
махнул: вот, посмотрите!
Но меня поддержал
музыкант Валамус, который оказался христианином и стал говорить о силе молитвы
"Отче наш". А потом сказал доверительно: "А я крестился в
Никольском — Никола мне помогает. Но я боюсь просить его о музыке, хотя он
поможет. Не знаю даже, что делать: темы такие идут, но вот ансамбль бы создать,
что сейчас лучше?" — и я, внутренне вздохнув, взяла таблицы с эфемеридами:
посмотреть его гороскоп. И Марек отвлекся от летающей тарелки, поскольку собственная
перспектива на ближайший месяц его тоже весьма интересовала.
"Вот и
рассказывай сам свое язычество,"— сказала я Веташу. На самом деле я все
думала, как сказать ему, что крещусь я завтра, а не в январе. Сил на это не
было никаких: я не могла видеть, как он переживает. Вообще-то переживание —
функция Тельца: я даже называла Веташа "переживателем" (по аналогии с
"обогревателем"), но провоцировать его чувства я не стала. Веташ тоже
не сказал мне ни слова.
Гости ушли, и я ушла на шкаф, решив все же выучить
"Символ веры".
"Верую во Единого Бога-Отца... (почему же
не всем христианам понятно, что Бог — Един?)... Вседержителя
(того, кто управляет четырьмя сторонами света, четырьмя стихиями — царя времени
и пространства)...
Творца Неба и Земли (разделившего
противоположные начала, и так создавшего явленный мир, который есть порядок и
одновременно Хаос. И мы — только часть этого мира, и Земля — настолько же живая
и настолько же мертвая, насколько же земная и настолько же небесная, как и
мы)...
видимого же всем (всем ли ясно, что все Его
видят?) — и невидимого (это тоже не все знают: что они не
видят Его).
И во единого нашего Господа Иисуса Христа (тут
все просто: ведь была же исторически такая личность, и совсем странно думать,
что какие-то люди выдумали себе "мечту человечества": потому что
одной фантазии просто не хватило бы на это),
Сына Божия (и во всех религиях все люди — Его
сыновья: с чем тут спорить?) Единородного (вот об этом слишком
много спорили, а толку чуть: потому что мы плохо понимаем даже, как человек
зачинается и рождается — если рассматривать его не как животное, а в смысле его
души; а не то что — как воплощается богочеловек),
Иже от Отца рожденного прежде всех век (это —
Слово, Логос, наш мировой Разум и человечность, предшествующая человеку:
мифологический первочеловек)...
И воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы и
вочеловечшася... (И что же невозможного в непорочном зачатии, если по
телевизору показывают лечащих руками и видящих сквозь стены; и кто же нынче
сомневается, что возможно воскрешение мертвого? Это только католики все никак
не могли понять, как, родив, она осталась девой, но масса тела так ли уж важна
для преобразования?)...
И паки грядущего со славою судити живым и мертвым
(Спасение и Страшный Суд — одно, кому что легче представить. Кого-то захватит
идея Суда — возрождения и трансформации; кому-то легче понять спасение:
сохранение того истинного, что мы обычно даже не чувствуем, настолько оно
естественно есть — сама наша жизнь. Судия есть Спаситель: Христос не
оправдывает, не осуждает, Христос спасает.)
его же царствию не будет конца (наше время — у
нас здесь и существует, и понятие относительное.)
Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века
(Неужели мы недостойны лучшей участи, чем жить так, как мы живем? И наше
общество, эта карикатура на человечность и справедливость — лучшее, что может
быть? Этот мир — не может быть совершенен. Но град небесный Иерусалим — явлен
образом этого мира...)
Не успела я углубиться в Символ веры, как пришел еще один
гость. Это был тот, кто, как ни странно, мог примирить нас с Виташей. Ириния мы
иногда воспринимали нашим домашним животным. Он придет, и сядет тихо, и может
за весь вечер не сказать ни слова. Но как-то он подтвердил пословицу про тихий
омут. У нас сидела целая тусовка народу. Ириний, помолчав немного, подступил к
одному: "Ты чего сюда пришел? А ну давай отсюда!" Мы поначалу решили,
что у них личные счеты, тем более, что тот человек действительно мог поступить
нечестно (он взял у Веташа краски и продал нашей знакомой художнице дороже: не
знаю, как сейчас, но тогда это считалось непорядочным). Хотя — о чем речь? у
него жена больная, и работы часто нет. Мы спросили у Ириния, тот сказал просто:
"Черный человек. Ходят к вам всякие, потом следы остаются."
Мы просили его успокоиться. Он ушел к курящим, на лестницу.
Вскоре из коридора в комнату выскочил другой наш знакомый, совсем зеленый, и,
громко возмущаясь, стал искать портфель. Мы с Веташем только поражались. Ириний
умудрился подойти к каждому и сказать каждому что-то свое, другим непонятное,
но это было именно то, что задевало человека сильнее всего. Короче, гости
разошлись в этот вечер необычайно рано. Досталось даже Ганимеду, но тому Ириний
понравился (они виделись впервые), и Ганимед сказал: "У нас с ним свои
счеты. Он был египетским фараоном". Но утихомирить Ириния он тоже не смог.
Жаль, не было Автандила, а может и хорошо — они давние друзья и зацепились бы
надолго.
В комнате стало пусто, а Ириний еще три часа разговаривал с
нами и остался ночевать. Хотя он не спал, и мы переживали, чтобы он с собой
ничего не сделал, и всю ночь были на нервах. Веташ был неуязвим для него, а мне
он умудрился что-то сказать по поводу моего семейного счастья: хотя относился
ко мне хорошо, даже три года назад назвал Симой свою любимую лягушку — у него
всегда были питомцы. Потом он снова стал тихим, хотя некоторые наши знакомые
еще пару месяцев продолжали осведомляться, как поживает Ириний, и будет ли у
нас. Моя частушка про него:
В тихом омуте по
крыше
Гром ударил: тише, мыши!
Кот выходит, Божья кара —
Всё случается недаром.
Ириний вошел и сел, как всегда в угол, и
сказал, что он еще не с нами, а с одним другом. Он направил руку на Виташу:
"Вот его энергетика. Это его, а не моя." Говорит Ириний периодически,
тихо и спокойно. Иногда в его голосе возникает эмоция, но настолько слабая,
что, не находя подтверждения, гаснет. Родители его обламывали постоянно: не то,
чтобы он жаловался, но говорить с ним по телефону, когда он дома, было крайне
тяжело. Они раза два сдавали его в дурдом — где Ириний и вправду принял образ
юродивого. Несомненно, до революции он и был бы — юродивым Христа ради, но с
точки зрения нашей советской действительности он мог быть только экстрасенсом —
или психбольным.
— У тебя сейчас дома какие-нибудь животные есть? — спросил
Виташа. Ириний перечислил наименования какого-то типа тритонов.— Вроде собака
была?
— Была. А теперь у родителей. Сначала ругались, а теперь:
Тузик, Тузик! Ко мне и не подпускают.
Ириний гулял по городу пешком, и к утру собирался дойти до
Серафимовской церкви, и Веташ направил его к Гурию в подвал. Гурий, кстати,—
крестный отец Ириния, но, кажется, уже махнул на него рукой: Гурий был Девой, и
работа отнимала у него все больше времени.
Я восприняла Ириния как ангела-хранителя, и выбрав момент,
сказала, что я завтра крещусь. Веташ действительно воспринял удар смягченным,
и, почти не переживая, выразил свое уничижительное отношение к моему фанатизму
и презрение ко всем христианам.
— Христиане разные бывают,— сказал Ириний.— Есть христиане,
которые вообще считают себя инопланетянами. Что ты, христианство такая
религия!.. Она вполне позволяет это. Есть же указания в Священном писании:
соединились с животными...
— Книга Еноха,— напомнила я. Все аргументы других людей
только настраивали Виташу против: "Они не врубаются: их-то это не
касается." Ириния же он мог послушать.
— Все равно,— сказал Веташ и упрямо продолжил о том, что
представляет собой сегодня наша церковь с ее подобострастностью и формализмом.—
Религия — это опиум для народа.
— Так Сима духовно подчинялась тебе,— объяснил Ириний,— а
теперь будет по-иному. Ты поэтому переживаешь?
— Построила в себе храм, и все это — индивидуализм,— сказал,
сдаваясь, Веташ. Свои аргументы у Ириния тоже подходили к концу:
— Сказано же: "не мир я пришел принести, но меч."
— "Кто с мечом к нам придет..."— совсем
непосредственно сказал Веташ. Ириний тихо рассмеялся, и мы без умолку хохотали
минут десять.
— Это от напряжения,— объяснил Веташ, когда мы перестали.
Потом Ириний рассказал про Пюхтицкий монастырь и подарил мне значок с
изображением Пюхтицкой Богоматери. Ириний говорил на удивление много и хорошо в
этот день, точнее в эту ночь, потому что часа в два он ушел и направился,
видимо, к Ганимеду. Интересно, что Ириний тоже стал говорить об иезуитском
прошлом Виташи. А в Эрмитаже есть картина — в первом из Больших Просветов
Итальянского искусства, в углу: римский легионер с мечом и веселым выражением лица
собирается отрубить голову святой Екатерине. Портрет этого легионера — точная
копия моего супруга. (Вообще с его эталоном внешности: огромных глаз и кудрявых
волос — благодарное дело работать натурщиком.) Этот факт, правда, не радовал
Веташа, зато забавлял японцев, которых я водила по Эрмитажу.
Когда мы остались одни, Веташ был спокоен. И когда я ушла
спать на шкаф, я вдруг почувствовала, что он меня о с т а в и л. Отпустил. Не
знаю, чего ему это стоило, и что это было: уничтожение ли привязанности, если
сказать по-буддийски? Но я почувствовала себя в совершенном вакууме, в черной
пустоте — все-таки удалось ему меня похоронить! Это было безнадежное,
совершенно непередаваемое ощущение Космоса. Я вспомнила, как в
"Жизнеописании" Ромен Роллана Рамакришна, отдавшись волнам
христианства, в отчаянии кричал: "Мать! Где Ты?" И я была страшно
благодарна Виташе за это — потому что чувствовала себя свободной. Еще летом мне
казалось, что у меня, в общем-то, ничего нет, но если мы с ним расстанемся — это
будет величайшим поражением в моей жизни. Еще недавно мне казалось, что если я
сейчас не крещусь — это будет поражением. Теперь мне ничего не казалось, потому
что у меня ничего не было, а было ощущение последнего переживания, которое от
радости трансформировалось в совершенное спокойствие.
Все было правильно — и он вел себя правильно: потому что он
просто не мог иначе. Он приносил себя в жертву, как язычник: всякий язычник
считает, что самая достойная жертва — это он сам. У Веташа ведь тоже в жизни
была — и любовь-дружба, и любовь-игра, и любовь-страсть, а после них чувству
остается принять только образ любви-жертвы. Для христианина это и есть —
подлинное чувство любви. А для язычника — оно примерно такое, как в
стихотворении, на которое вдохновила меня Марина Цветаева (уже несколько
позднее).
Споря с Мариной Цветаевой о любви
Я не хочу упасть к твоим ногам.
Зачем? Я — это ты, любовь — слиянье.
Ты оживаешь, преданный богам,
Единственный в пустыне изваяний.
Я — жрец, ты — жертва: я в тебе горда.
Свершая это жертвоприношенье,
Я пью тебя, как воздух — города,
Дышу тобой, как мастер — вдохновеньем.
Тебя я посылаю в никуда,
Кричу: вернись — и радуюсь мгновеньям.
Летя вперёд, я жду тебя — года,
А догоню — одним прикосновеньем.
Я — это ты, и этой тайне жить,
Вращая мир в цветном круговороте.
Я не боюсь в себе тебя убить.
И ты в моём бессмертии — свободен.
(март
1991)
Глава
11.
РИТУАЛ
Когда я утром уходила, Веташ, как обычно, спал. На улице было уже холодно:
первые заморозки. Наконец, подошел трамвай. Мыслей почти не было. Неужели
что-то действительно произошло? Виташа — молодец,— думала я.— Он так упорно
придерживается своего серединного пути (недаром Будда был Тельцом), что в этом
есть что-то потрясающее. Как бы нам обвенчаться? Где-нибудь в глухой церкви,
бесплатно, у знакомого священника. Чтобы быть одним. Да будет союз наш
совершенен.
Я добрела до церкви. Возникло желание пройтись по кладбищу:
я пошла наугад — и впереди были кресты, и вбок кресты, и совершенно все равно
куда идти, и сколько шагов: похожи они более, чем разнообразны. Они мне
казались совсем одинаковыми. Три цвета: черный (земля), белый (снег), и серый
(кресты), и небо тоже серое. Я немного прошла и повернула обратно. Вот такое
ленинградское представление о бесконечности пути.
В церкви было менее
спокойно, чем в прошлый раз. Ганимед опоздал: в два он лег, а в четыре до него
как раз дошел Ириний, и ночь они пробеседовали. Маринбы тоже пока не было.
"Может, в другой раз: я кого-нибудь другого найду?"— спросил Ганимед.
"Да нет, я больше не могу мучить Виташу".
Обязательности и
серьёзности от знаков воздуха ожидать не приходится: Ганимед-Водолей, Маринба-Весы,
и Ириний-Близнецы. Ганимед был в совершенно эйфорическом состоянии: "Мы с
Иринием тебе подарок приготовили." "Я тебе — тоже,"— я протянула
ему чертеж летающей тарелки. "Это тебе приснилось?"— спросил Ганимед.
"Нет,— рассмеялась я.— Знакомый у нас. Завтра в географическом обществе
заседание об НЛО". Тут пришла Маринба, и принесла мне виноград. Пришлось
отказаться — есть мне ещё не хотелось.
"Кого вы
крестите?"— спросила у нас старушка-служительница. "Меня,"—
призналась я. "Как же это Вы сподобились?"— "Сама не
знаю,"— сказала я. Старушке ответ понравился. "Господь
надоумил,"— сказала она. И стала объяснять мне, как нужно креститься: во
имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Меня любили старушки в церкви и все чего-то
объясняли: "Это — пророк Илья". "А вот — митрополит идет".
Или, наоборот, спрашивали: "Прочти, деточка, что за икона?"—
"Тихвинская Богоматерь."— "А не Казанская?" — "Нет:
Казанская склонила голову, а младенец прямо стоит и руку вверх поднял." —
"Надо же молодая, а старых учит. Спаси тебя Господи".
Так что старушки в
большинстве своем в церкви не злобные (хоть раньше часто делали замечания
молодым, которых там было мало: заставляя надеть платок и т.п.). Но в церковь
естественно ходить с покрытой головой: в знак соответствующего настроения. И
видно, кто пришел в церковь, а кто взглянуть. Старушки в смысле веры
совершеннее: потому что это у них с детства. Ругаться они могут из добрых
побуждений: "Вы вот становитесь спиной к Николаю, потому что не знаете, а
он накажет" — это в толпе, что в Преображенском храме слушала литургию
Чайковского, произнесла женщина лет пятидесяти. Но достаточно вести себя
внимательно, чтобы все делать правильно, в смысле ритуала.
Ритуал — это
правильность действия, и не только в церкви. В идеале действие всегда
должно быть наполнено тем же духом, тем же смыслом. Так, священники, передавая
друг другу какой-нибудь предмет, всегда кланяются. У нас же в обиходе такое
душевное движение встречается не так часто. Ритуал разработал все жесты в их
искренности и красоте. Поэтому и существует такое понятие, как умение
креститься — адекватно выражая свои чувства. Ритуал формирует верные привычки
сердца. Поэтому он — не только формален вещь, а предполагает искренность — и
универсальность поведения душевных движений.
Учила меня старушка
креститься явно не зря — невесть откуда взявшаяся привычка креститься в
католическую сторону дала о себе знать даже при крещении, так что священник
удивился. Священник для своего пожилого возраста попался очень торопливый и
бормотал все молитвы себе под нос. Ганимед с его эйфорическим настроением ему
явно не понравился. "В чем заключается роль крестного?"— вдруг
спросил он Ганимеда. "Присутствовать,"— ответил тот. "А еще?"—
Ганимед не ожидал такого экзамена и нашелся не сразу: "Особая..."
Священник явно искал зацепку и, видно, тут же усмотрел в этом гордыню: "Ты
не можешь быть ей крестным,"— сказал он. "Почему?"— спросил
Ганимед. "Не можешь! " — улыбнулся священник уже более уверенно.
"И в самом деле,— подумала я, преодолевая антипатию к
священнику,— крещение — в какой-то мере — обряд похорон (рисуют же крестик на
груди "во умерщвление плоти"), и нельзя радоваться этому так, словно
мы в Индии!" Ганимед явно пребывал не в тех полях. А может, священнику
показалось, что у нас слишком нестандартные отношения — или он почувствовал,
что у меня реальные отношения не с ним? Церковь стремится быть от греха
подальше. (Интересно, может ли муж быть крестным отцом? По логике вещей, нет:
ведь в браке людей связывают телесные узы: как и детей с родителями, которым по
канону во время крещения следует удалиться. Вот в Индии супруги могут наставить
друг друга на духовный путь. Как Рамакришна свою жену — но они просто были
обручены с детства, и контакт был чисто платонический.)
Зато в Маринбе священник сразу распознал христианку, и тут
же назначил ее крестной одной пятилетней девочки, у которой крестных не было:
родители ее были неверующие, и пришла она сама. Звали ее Кристиной, и ребенок
действительно был интересный, очень серьезный, и, видимо, подверженный болезням
— почему кто-то посоветовал ей крестится. Я с моей любовью к чужим судьбам
досадовала на Маринбу, что она не удосужилась узнать, где ее крестница живет.
Но потом подумала, может, это и к лучшему — не вмешиваться без необходимости.
(Я вообще согласна с Виташей, что лучше детей крестить, когда они хоть что-то
запомнят: лет в пять — самое то. Но это при нормальном ритме жизни. А нынешних
экстремальных обстоятельствах, когда не знаешь, что ожидает завтра, приходится
это делать сразу.)
Когда мы вышли, Ганимед бросился меня целовать — он все
равно был очень рад: "Священник убрал мою материальную оболочку, но
астральная связь важнее". Он уже успел пробежаться по пустой церкви,
сфотографировать понравившуюся ему икону и найти где-то кусочки ладана, которые
он дал нам с Маринбой. "А старушка,— он рассмеялся,— глядит на меня и
крестится. Я говорю: что вы, бабушка, Дьявола увидели? А она: секта, секта —
говорит!"
Это был день святого Гурия — что позабавило Маринбу и
Ганимеда. На улице оказалось, что он яркий и солнечный — действительно очень
эйфорический. Словно в мире что-то не то. А как же! Завтра — соединение Сатурна
с Ураном. Аспект свободы и анархии, трансформации материи и разрушения порядка
вещей. У меня даже возникло намерение сходить помолиться по этому поводу.
Ганимед отправился к какому-то режиссеру, с которым познакомился накануне.
Маринба была настроена ехать ко мне: но лучше им было приехать уже вдвоем:
совсем не известно, какой прием ожидает нас от Веташа — и она отправилась с
Ганимедом.
Веташ лежал на диване
и смотрел телевизор: "Истратила десять рублей?" Я промолчала: мне не
хотелось ничего доказывать. "Все равно ты крестилась не сегодня, а тогда,
когда впервые в эту церковь сходила,"— сказал Виташа. Потом еще добавил,
смиряясь: "У некоторых народов существует обычай отговаривать".
Потом, когда Солнце проходило по его Асценденту в Скорпионе, он увидел такой
сон. – Мы с ним идем по лесу, и он знает, что я скоро должна умереть, а я этого
не знаю. И он пытается объяснить мне это, а я не понимаю его.
Я взяла свои университетские конспекты по христианству,
обнаружила у себя все ереси, и в особенности богомильство, снова вернулась к
ортодоксальной доктрине, и стала думать про отличие католичества от
православия:
Католичество пытается через душу (сердце) выйти к духу:
крест слева направо — и акцентирует страдание. Ортодоксальное православие
теряет душу — и в этом закрытом совершенствовании своего "я", через
таинство и практическую деятельность, возвращается к душе, когда она уже
совершенна: крест справа налево, к сердцу.
Разделение католичества и православия — на 4 века позднее
христианства. Если есть две формы крестного знамения — что же изначально? Душа,
как она есть, совершенно не годится человеку с христианской точки зрения: или
она путь — в католичестве, или цель — в православии, но душа уже иная.
Православие дает возможность душевного самораскрытия, но сильнее сдерживает его
формой: формой храма, в этой форме — единство, соборность Земли. В католичестве
— выплеском страдания — осуществляется выход за пределы своей души, но сердце
сжато. А внутри православного единства — свободно. Говоря проще, Россия —
религиозно коллективна, Запад — духовно индивидуален. Россия — свободна делать,
Запад — свободен понимать. Но поэтому мы — рабы мысли, они — рабы деятельности.
Стремясь к душе, православие эстетически мягко оформляет
церковь. Католичество же уходит от собственно приятного глазу: наиболее красиво
положенное внутри себя, а не снаружи. Католическая культура прославляет красоту
внутреннего мира (вспомним Микельанджело). Православие сомневается в красоте
внутреннего мира (изгоняя оттуда чертей). Но именно поэтому у нас дух должен
быть проявлен во внешней красоте и красоте отношений.
Глава 12.
УБРАНСТВО ХРАМА
Куда бы я не смотрела в эти дни — я видела картину (более замедленная работа
сознания: обычно мой взгляд скользит по предметам, не останавливаясь. Но у
людей, больше пребывающих в моменте — таких, как Веташ — всегда такое, более
созерцательное восприятие.) Я не говорю о желтых листьях, упавших на зеленую
траву, пронизанную золотистыми лучиками света и темными тенями розоватых
стволов берез. Какой-нибудь дымок над крышей на фоне причудливого соединения
неба и облака вызывал чувство восторга и благодарности Богу за то, что он
создал мир таким прекрасным. Мое внимание привлекали все киоски с цветами, но
даже если бы я их купила, я все равно бы отнесла их в церковь.
В то же время более детальное восприятие предметов делало их
состоящими из кусочков, частей: кошка состоит из шерсти, крест в Никольском
тоже показался мне рассыпающимся на части. Что делает предметы истинно живыми и
реально существующими, собирая их из частиц — это то, что не от нас — Дух
Святой. И это то, что мы реально можем дать другим, когда это дано нам — а
больше этого мы ничего не можем дать. Одушевленность мира проявляется для нас в
видении красоты.
На следующее утро я пошла в Никольский — осуществить свое
намерение помолиться по поводу положения звезд — о всеобщем гармоничном
завершении процессов трансформации и нашей перестройки. Я обрадовалась, увидев
икону крещения. "Услышь, Господи, астролога. Твои законы помогают нам
реализовать свои возможности, делают жизнь разнообразной и расцвеченной всеми
цветами радуги. Но Ты же видишь, какой сейчас у нас напряг. Были волнения в
Фергане, национализм — что дальше? Перестройка лучше, чем война. Лучше ли?
Сделай, Господи так, чтобы перестройка окончилась уже сейчас, свободой и
гласностью. Чтобы не было землетрясений в следующем, 1989 году соединения
Сатурна с колебателем земли Нептуном. Чтобы в 1993 году соединения Урана с
Нептуном сразу возникла новая вера, взамен рушащейся старой. Люди уже устали,
все хватаются за соломинку своей деятельности и бросаются в материальное
подтверждение себя. Грядет индивидуализм. Каждый считает высшим свой смысл
существования, не замечая, как отвергает остальных. Мы добреем в благополучии,
но забываем о человечности, когда он завтрашнего дня не ждем ничего хорошего..."
Но небеса молчали.
Я не знала, что конкретно будет дальше. Мы только видели,
глядя на аспекты гороскопа: краски сгущаются, ничего хорошего ждать нельзя. Я
лишь предчувствовала, что катится волна неуправляемых процессов. Если бы я
знала, что будет дальше, я бы молилась не так — я бы днем и ночью молилась,
чтобы этого не было: ни развала страны, ни разорения народа, ни войны в Чечне.
Ни исчезновения всей той прослойки интеллигенции и маргиналов, о которых я
сейчас пишу. Но вряд ли бы это что-либо изменило.
В официальном христианстве тоже есть — "степени
посвящения". Считается, что только инок, отмоливший все свои грехи, может
просить за мир. В общем-то это правильно: во взаимодействии с миром есть
реакция обратной связи — если душа слаба, ее просто не вынести. И общественные
эгрегоры всегда рады сожрать хорошего человека. Но, с другой стороны, всякий
истинно русский человек радеет за мир и молится "о богохранимой стране
нашей" всеми доступными способами. А каноны мало кто знает.
Никольский был голубым на ясном, холодном, голубом небе.
Было уже ощущение зимы — так рано в этом году: из-за соединения в октябре
зимних планет Сатурна и Урана. Белые холодные колонны были почти снежными. Мне
представилось, как они расходятся все шире и шире, ширятся и охватывают весь
мир. "Сколько заложено в форме собора! — подумала я.— Прямо Хокусай: 53
станции Хоккайдо." В разную погоду выделяется какая-то черта. Обычно —
одна.
Это был мой способ постижения: о чем-то думая, я приходила в
церковь, и возникало представление о том, что я хотела бы понять. Логическое
объяснение для меня никогда не представляет труда, но обычно мало добавляет к
нему. К словам мы слишком привыкли. Но образ, на который вечно нет времени,
дает новое, более яркое восприятие. Наставником мне был храм.
Вечером нам с Виташей надо бы на день рождения. Я с этим
примирилась — не поехать было бы неудобно. К тому же мне хотелось прокатиться
на велосипеде, так как слабое состояние по контрасту мобилизует на физические
нагрузки, равно как и чрезмерное сытое — располагает к лени.
"Как же ты поедешь?"— спросил Веташ.
"Запросто".— ответила я. В своем замедленном ритме я очень следила за
троллейбусами, ехавшими в сумерках по кромке льда. Ехать было далеко: мы
умудрились заехать не туда, удлинив дорогу раза в полтора. И когда Веташ,
спросив людей, все же выяснил, где мы находимся, и обрадованно устремился
вперед — я мысленно обратилась за поддержкой к ближайшему дереву, по дороге
подумав, что Кастанеда, наверное, прав: у деревьев и людей сходная энергетика.
По дороге, совсем не обращая внимание на темные дома с
пустыми коробочками окон, я ощущала удивительную трансформацию запахов.
Например, рядом с одним заводом — запах поля и лошадей. И всю дорогу меня
преследовал запах ладана: повторяясь через каждые метров 500. Я нашла
рациональное объяснение: запах сгорания ладана — достаточно универсальный.
Видимо, такие элементы много где содержатся, почему он и витает по всему
городу, только мы этого не замечаем.
Хозяева, Боря с Ольгой, воспринимали христианство культурной
традицией, поэтому я ничего особо не объясняла. Желание переделать мир было
слишком хорошо знакомо мне в иное время, чтобы я стала проявлять его здесь и
теперь. И все же мой посыл общаться на уроне более тонких чувств столкнулся с мощной
энергетикой первого, кто задал мне вопрос. Естественно чувствовать и пропускать
сквозь себя те взаимоотношения и разговоры: которые сейчас возникнут — но какая
же это будет огромная тяжесть! если не боль — но нельзя же откровенно страдать
на глазах у других! Я выпила вина. Хотя по идее вино без пищи должно
действовать опьяняюще, оно не произвело ни малейшего эффекта подобного рода, а
только притупило чувствительность. Точнее, наряду с его утешающим действием мне
показалось, что если я когда-нибудь еще что-то почувствую, то это будет не
скоро. Видно, индусы не зря считают, что алкоголь разрушает вибрации тонкого
плана.
Так или иначе я совместила себя с ситуацией и постаралась
выглядеть по возможности мило. И все-таки я не ожидала, что соотнесение гармонии
моего внутреннего мира с гармонией приятной компании друзей способно дать такой
резонанс...
Боря, как всегда пел своим оперным голосом, откинув назад
худощавую фигуру и закатив глаза к видимой ему одному вершине. Мрачность песен
Шуберта трансформировалась у него в своеобразие его оригинальности — как и те
голоса певцов, что он рисовал: ища в них структуру красоты
"кристалла". Чувство меры, присущее Весам, в разбросе его
многочисленных поисков и хобби как-то позволяло ему сохранять их все, а также
редко высказывать свои научно-дилетантские и философские идеи, каждая из
которых была подобна докладу:
Глюкозою
питается
И даже выставляется,
Свой кристалл воссоздает —
В вокале упражняется.
Борис был старше нас — еще из поколения стиляг, и по профессии когда-то был
инженером. Он снимал любительские видеофильмы: художественные и о поездках, а
последний был посвящен видам с крыш Ленинграда — на купола и кресты. Виташа
тоже очень любил залезать на крыши — и мы нередко там гулями в поисках широкой
панорамы — и открыли несколько мест, где был действительно необычный вид.
Хозяйку Ганимед в своей импровизации сравнил с васильковым
полем (Веташ не позвал его и Маринбу к нам, но пригласил их съездить с нами в
гости). Мой супруг вернулся в тусовочный настрой, и мы на обратном пути еще
заехали в подвал к Гурию, где Виташа нашел мощный осветительный прибор и начал
формировать из присутствующих фотокомпозиции: у Ганимеда был фотоаппарат. Мне
страшно хотелось спать, но Виташе очень нравился подвал, и он даже помечтал о
том, как бы и нам найти такой, в дополнение к нашим 13-ти метрам жилплощади.
Веташ распоряжался по-хозяйски, а Ганимед пытался перехватить у него творческую
инициативу, но в том, что касается вещей Виташа — диктатор. Ганимед даже стал
несколько ревновать его к жилищу, в котором так комфортабельно расположился:
настолько, насколько это может делать стосковавшийся по дому человек. Наконец,
часа в четыре, утомив даже Маринбу, Веташ стал собираться домой.
Возвращаясь по пустой набережной Фонтанки, мы обратили
внимание друг друга на Луну. Хотя она не дотягивала до половины, но по яркости
блистала как целая. Облака, которые пролетали над ней, не оставляли ни тени на
ее лице вполоборота, словно она была к нам ближе их. Они лишь освещались
огромным радиусом свечения, который Луна, проплывая по ним, уносила с собой.
"А помнишь, какая тогда была?"— спросил Веташ. В
прошлый раз, когда мы так же ехали ночью с тусовки, было противостояние Марса.
Луна расположилась прямо между сверкающим Юпитером и сильной красной звездой,
больше его по размеру. А вокруг нее были целых два нимба, переходящих от
красного к фиолетовому и снова — к красному. Веташ насвистывал мою песенку –
перевод Гете:
ГЁТЕ. ВОСХОДЯЩЕЙ ЛУНЕ
Хочешь ли меня оставить?
Только что был близок свет!
Обступили туч громады —
Вот тебя уже и нет...
Чувствуешь, как я растроган,
И блестит твой край звездой!
Хоть любимая далёко,
Знаю: я любим тобой.
Так вперёд! светлей, светлее,
Чище путь, полнее мощь!
Сердцу больно бить быстрее.
Сверхблаженна эта ночь.
(Сент.
1988)
Утром вновь выглянуло солнце, принося
ощущение эйфории. Мне захотелось понять свое состояние: как-то выразить свое
христианское миросозерцание. Я вспомнила образ Никольского, который видела
накануне. Церковь являет грозную силу — собор висит над звездами: они — слабые
искорки, а он — центр Земли. Вселенская церковь позволяет звездам сиять, но их
огонь разрушил бы Землю, будь они рядом.
Писать стихи — самый простой способ понять то, что творится
в душе. Я села и написала:
"Настроение весеннее. Верю, нет ли во спасение?
Страшный Cуд по духу ближе. Хочу верить, но не вижу. Уступает всем соблазнам
мой цепляющийся разум, не дает душе покоя: он ли выдумал такое? Приготовил ей
оковы и не хочет дать свободу: право выбора за нею, ну а вдруг как не сумеет?
Вдруг приляжет на диване, и с него опять не встанет: потому что чувство долга
длится у нее недолго.
Ей — покой, заботы мало, даже если не устала. Ей — душевные
беседы, но свершения — победы над врагом — всегда с борьбою: смерть царит на
поле боя.
И выходят на дорогу образа — их очень много: Приближаются по
пыли, оставаясь там, где были. Милосердье проявляют, страхом душу укрепляют,
затихают все аккорды, в пыльном поле камни скорби. Поднимается во гневе Божий
храм на звездном небе. И сверкает силой грозной, чтобы были мы серьезны.
Что Ты делаешь, Воитель? Не защитой нам обитель, не пощадой
боль земная и сгорят посевы знанья. Если полон мир соблазнов, то зачем мы так
прекрасны, каждый день и час греховны и в неведомом виновны? Богородица,
помилуй! Растекается по миру Светлый дом небесной силы, светлый град
непобедимый..." Придя к такому выводу, я решила посетить все храмы
Ленинграда.
— Ты куда?— спросил Виташа.
— В Лавру.— У него сразу испортилось настроение:
— Хлеба купи.— С моими утренними хождениями в церковь его
примирило то, что я заходила в магазины, пока там еще лежали продукты: потому
что прилавки постепенно начинали пустеть — и делать покупки днем часто было уже
поздно.
Красные здания вокруг Лавры были мне чем-то близки.
"Словно я здесь жила",— подумала я. Ровная половина Луны за
переплетенными сучьями деревьев. Где-то я видела эту картину... В детстве, за
городом. Я ее рисовала потом.
Лавра мне поначалу не понравилась. Все напоказ, для
иностранцев. Даже при выходе — электронные часы. Ходят там все больше
экскурсанты. Я чувствовала себя как в музее. Тем более, что очень много икон, и
все сбоку. И как на них смотреть? Не ходить же, как по музею.
Служили в правом крыле. За алтарем Христос, чем-то похожий
на католическую картины. Передо мной девушка в черном кладет поклоны.
"Нет, я не верю",— подумала я. Но состояние было очень ясным. И еще
много дней, думая о Христе, я вспоминала именно эту икону.
Лавра хороша тем, что там высокий купол и много места, никто
на тебя не смотрит, и я чувствовала себя свободно. Потом, там часто пели
акафисты, и всегда можно было пристроиться к какой-нибудь старушке. И то, что в
ней ходишь, как по музею, иногда не так плохо. Вот Марго тоже нужно
пространство над головой — и иногда полезно почувствовать себя иностранкой.
На обратном пути я встретила старого знакомого, из своей
прежней фило-христианской компании. Сколько-то он жил в 10-метровой комнате
коммуналки, примерно как мы, с женой и ребенком, теперь переселился за город, в
дом.
— Встречаешь кого-нибудь?— спросил он.— Я-то никого не вижу.
— Манефу — раз в год: они с мужем ездили в Польшу. Она все
восхищалась польскими храмами — какая там свобода.
— Как им удалось?— (выезд за границу еще был сложен)
— Так у нее там родственники.— И неожиданно для себя
сказала: — А я тут крестилась недавно. Теперь хожу по церквям, пытаюсь понять:
я совсем неверующая или это исправимо?
— Это ничего,— ответил Анжей.— Это у меня тоже было... и
сейчас еще не совсем прошло.— Он приглашал нас к себе за город и обещал
позвонить — но не позвонил. Может, оттого, что прошлое уже уходило: мчалось
вдаль с огромной скоростью аспектов Урана.
Вечером к нам зашла Ксения, как всегда безукоризненно
одетая.
Появилась в одиночку,
Чтоб поставить в стиле точку.
К утонченным мемуарам
Собирает матерьялы.
Она
тоже была нашей старой знакомой: мы знали ее с разных сторон, поскольку у ее
родителей была огромная петербургская квартира в центре — которая, конечно, не
пустовала, и каких только компаний там не было. Это имело и обратную сторону
медали, и однажды, когда я направилась туда, дверь открыл ее отец и сказал, что
приходила милиция и всех замела.
Ксения была подругой Балтайтиса, который познакомил нас с
Виташей. Эта была самая близкая нам пара нашего интеллектуального типа. Но две
слишком самостоятельные личности: Козерог и Стрелец — не ужились, к нашему с
Виташей огорчению. И Балтайтис (это индоевропейская реконструкция его фамилии,
а болтать он действительно любит: вот уж кого не переспоришь) уехал в Москву:
там было, где развернуться. Он учился вместе со мной — но доучился только до
второго курса: обладая эрудицией человека, давно закончившего Университет. Зато
он счастливо избежал армии: милиция его просто не нашла. Свой студенческий
билет он использовал еще лет двадцать, пока одна из его московских жен,
сменившихся за этот период, не заставила его, наконец, выправить паспорт и не
оформить свое лингвистическое образование официально. В Ленинграде бы это вряд
ли вышло: в Москве более вальяжно жить.
Языком владея
всем,
Смачно гложет сладкий джем.
Довели языки его
До Москвы от Киева.
— Как хорошо ты выглядишь,— с удовольствием
сказала Ксения, глядя на меня.
— Шестой день поста!
— Действительно? Замечательно! Все-таки это полезно, да? Так
ты уже крестилась?
У Ксении свое, козероговское, понимание религии. Нельзя
отрицать духов и домовых, которые живут по всем предметам: их надо уважать и
относится к ним бережно. "Ведь они же маленькие, безобидные, да? что они
Богу? — говорит она, улыбаясь.— Он не стал бы их обижать, правда же? Раньше их
почитали, так и жили по-человечески: если не в роскоши, то с
достоинством!"
У Ксении экстатический путь постижения. Она рассказывала,
как от мыслей у нее пошла кровь из носу. Сны у нее эстетически детальные. Нас с
ней сближает (насколько может идти речь о сближении с человеком, который
100%-но полагается на себя самого) — интерес к чужим судьбам и вообще Судьбе —
астрология, и это эстетическое мировосприятие.
— А я крестилась в 20, во Владимирском. Крестный отец у меня
суровый был,— Ксения улыбнулась.— Вы застали его? ("Да, светловолосый
такой, ангельского вида, припоминаю вроде") — он сказал мне три дня не
есть. Было такое серое, замшелое, зимнее утро. Но в церкви было тепло...—
Ксения поделилась впечатлениями. А я рассказала ей о разных деталях убранства
храма.
— Вот все-таки ты нормальный человек,— сказала Ксения.—
Другие видят — какие-то свои субъективные ощущения. Я тоже воспринимаю красоту.
И долго ты будешь голодать?
— Как получится. Но я тут попробовала воду из под крана: это
кошмар. Как мы ее пьем: ее же невозможно пить!
— А ты пей минеральную.
— Это идея.
— Ты бы что-нибудь съела,— сказал мне Виташа.
— Да я пока не хочу,— ответила я.
Он пожаловался, что у него пропал всякий аппетит. Не то,
чтобы я плохо его кормила — мне нравилось готовить: я даже сварила варенье из
арбузных корок, пока общалась с Ксенией, и на следующий день испекла хлеб. Но
он Виташе не понравился: и есть без меня ему было невкусно. Соблазнам я не могу
противиться, и я съела пол-яблока — и почувствовала огромный прилив энергии,
которую мне сразу захотелось куда-нибудь истратить:
— Я пойду в баню.
— Что ты!
— Посмотри, я еще совсем не скелет,— продемонстрировала я.
По телевизору шел Декамерон. В конце-концов Веташ не выдержал и через пару дней
сам приготовил в духовке утку с капустой — хотя обычно ему не случалось варить
ничего, кроме картошки в мундирах. Он поставил передо мной тарелку, и тут я уже
поела — и ничего, конечно, плохого со мной от этой жирной утки не было: хорошо,
когда телом управляет дух, а не наоборот. Но "горе той душе, которая
зависит от плоти, и горе той плоти, которая зависит от души" — как говорит
неканоническое Евангелие от Фомы.
А пока я переходила на минеральную воду, чувства продолжали
наслаждаться впечатлениями окружающего. Вода в бане выталкивала меня: я словно
оставалась сухая. После работы я зашла к Крису — занести вечно голодным
тусовщикам хлеб, который не ел Виташа. Крис поздравил меня с духовным рождением
и заявил, что когда голодал, тоже все время готовил. Он был христианином до
того, как стать кришнаитом. У него висели картины его друга-кришнаита с большим
количеством чертей и символики на них. Уродливые персонажи выглядели очень
классически. Способна же фантазия найти формы, одинаково неприятные для всех
людей!
Потом я поехала проводить Ганимеда: которому в куртке уже
стало холодно, и он засобирался не то к себе в Брянск, не то к родителям на
Урал, а может, на Дальний Восток, куда ему хотелось. В этот вечер выпал влажный
снег, и я по аналогии к погоде вспомнила студенческие годы, когда занималась в
библиотеке, а хорист, в которого я была тогда влюблена, встретил меня у входа с
билетами и пригласил на концерт самодеятельной песни. Все-таки как время
притупляет чувства!
По дороге я еще зашла поблизости в Преображенский: это был
акафист Николаю — прославление, начинающееся со слова "Радуйся!".
Народу было немного, все было очень по-домашнему. Священник раздает текст, а у
старушек свои тетрадки. Мелодия очень простая, ничего не стоит ее подхватить. В
церкви вечером всегда уютно, когда это не праздник.
Когда я дошла до подвала, народ сидел там уже часа четыре. Я
очень кстати захватила гитару: Ганимед открыл тетрадь своих новых стихов и стал
петь. На столе стоял обычный ассортимент людей, не отягощенных специальными
приготовлениями: хлеб, сыр и копченая рыба. Потом человек пять вместе печатали
ганимедовские фотографии, чтобы на всех хватило, а я при красном фонаре
фотоувеличителя создавала фон на гитаре. Ганимед очень тогда распелся и
порадовал окружающих. "Вот жалко,— сказал Веташ.— Когда он так хорошо
поет, то рядом нет магнитофона". Но какие-то его песни мы дома все же
записали на бабинный магнитофон — который нынешнее поколение, наверное, уже не
видело.
Было видно, что Ганимеду было трудно покидать свой обжитой
подвал — и мы дружно пожелали ему поскорее уехать. "Я не хочу думать от
отъезде,— сказал Ганимед.— За встречу!"
Но продолжу об эстетическом мировосприятии. Дни были ясными,
и я уже не могла себе представить, как место между Лаврой и Семинарией может
быть не наделенным этой красотой. Во сне старушки давали советы.
Семинария обладает более мощным — более молодым — духом,
бежево-серый с голубым фон храма придает ему строгость и твердость. Меня
тронули два ангела наверху: фигуры которых выражают нежность юности, но
одновременно — какое-то увядание. Еще там есть образ святой Параскевы: на
который я, возможно, наиболее могла бы быть похожа в своей христианской
ипостаси. Я подумала об этом, чтобы хоть чем-то поделиться с Виташей: сам он
больше похож на Петра. А, например, Ириний — образ Ильи Пророка. Про меня Веташ
сказал, что я какая-нибудь суровая проповедница. Вот Параскева как раз — с
крестом и свитком.
Как-то я встретила там Гурия — который, по слухам, совершенно
не мог поверить в мое "обращение". Его жена с ребенком причащались, а
он летал вокруг них как на крыльях. ("Ну как же, обратил в свою веру,—
сказал Виташа.) Я подошла поздравить с причастием его жену. Она была на вид
хрупкой, хотя по телефону всегда казалась Веташу грубоватой и неспособной
ничего понять.—
Вот так женятся, а потом заводят любовницу, потому что
поговорить не с кем. Я от этого одно время страдала: сперва на приемный день к
нами приходил десяток Виташиных друзей, и все без женщин. И я терялась: быть ли
мужчиной с мужчинами, или развивать в себе способности гейши. А то еще на
чьем-нибудь дне рождения сидит такая жена в углу, когда все веселятся, а потом
быстренько начинает собирать мужа домой. И говорить с ней действительно тяжело:
о чем говорить, если она боится — за своего супруга, и не доверяет — чужой
компании? Оно, может, с такой женой и легче жить, чем со мной, например:
занимается себе хозяйством, и якобы никаких проблем. Гурий, по его рассказам,
тоже был гуляка, а потом вот обратился — и наладил-таки семейную жизнь.
Мужчины! Жена — это не вещь. Если вы не можете поступить, как Гурий, не
женитесь из чисто хозяйственных соображений!
Гурий мне обрадовался и меня тоже поздравил — но ключи от
подвала после отъезда Ганимеда он все-таки забрал себе.
Это была суббота, и храм семинарии заполнился людьми
совершенно разнообразными. Женщины, у которых здесь учатся сыновья. Мужчины с
благообразным и не очень видом, бородатые и нет. И девушки, пришедшие о чем-то
просить? молиться — не обязательно просить. Я поняла, что у нас до сих пор
сохранилось явление паломника: человека с посохом и котомкой за плечами... Для
меня этот поход был прямо-таки свершением, потому что я очень устала стоять три
часа, и с облегчением становилась на колени, когда это было к месту.
В Семинарии училась на регентшу моя подружка, бывший
хормейстер хора Университета. Еще она ходила купаться в прорубь и занималась
тай-чи. После моего крещения Рита стала чувствовать меня ближе:
— Я тут как раз думала о тебе: читаю книжку против индуизма
и гороскопов.
— Ну и что там?
— Пишет одна монахиня, которая жила в Индии. Что Кали — это
Сатана, а Вивеканада... — она процитировала,— получается, что Вивеканада — нам
враг.
— Ничего не получается! — принялась я объяснять.— смотри:
Кали творит мир? И Бог – творит. Творит, разрушая. Он творит в наивысшей
благодати, и для него нет зла. Мать Кали, в самой страшной своей ипостаси —
отрицательное выражение этого момента. Другое дело, что для нас зло есть — в
христианстве. Это — смерть. А для индусов смерть — не зло, если говорить о
перевоплощениях.
Христианская идея вселенскости: все спасутся вместе — ото
всех сразу требует уровня бодхисаттв, готовы они или не готовы лично. От
несоответствия появился Дьявол, но он таков только в этой системе отсчета.
Скажем, буддизм говорит: ваши страдания вечны — преодолейте их: не сейчас, так
никто не помешает вам это сделать хоть через двадцать перевоплощений. А
христианство говорит: ваше время истекло: что сделаете сейчас, то и будет
вовеки.
Но как оно может выступать против других путей, если оно
Вселенское? Ведь есть же разные условия и традиции.
— "Никто не может прийти к Отцу, как только через
меня,"— процитировала Рита.— Ты знаешь, мне все эти гуру как-то запудрили
мозги.
— Христос — не гуру в том смысле, что он Бог изначально,—
сказала я.
— А я всегда представляла с точки зрения перевоплощения.
Иоанн предсказал, а Христос, помнишь, говорит: "Он уже пришел, только вы
не узнали". Я представляла, как одно воплощение.
— Какое может быть перевоплощение, если нет никакой кармы? В
христианстве изначально была идея перевоплощений, но они ее отвергли. Кто
перевоплощается, в момент смерти не развоплощается окончательно. А Христос —
развоплощенный полностью, какая тут может быть память об его предыдущем
рождении, если Он всегда был и воплотился "прежде всех век"?
— Но если Он — вечно Бог, тогда лишается смысла искупление,—
мы от апологетики перешли к схоластике (вообще-то Рите надо было это все
сдавать, почему, может, мы и обсуждали). Я подумала: не цитировать бы
какой-нибудь ее учебник — а то неинтересно.
— Но Он ведь стал человеком, то есть принял все наши
качества. Буддизм, кстати, полагает первой истиной человеческого существования
страдание. Представляешь? Страдание — истиной. Ну представь, мы бы попали в
более грубую материю, ну в какую? — я остановилась, не найдя достаточного
контраста между нашей "энергетикой" и нашим "телом".
— Камень, например,— сказала Рита.
— Ладно, камень. И вот мы, наполовину каменные, и все
процессы в сто раз медленнее, все же должны жить как люди. Ты думаешь, нет
страдания в одном этом?
— Это я понимаю, — сказала Рита.— Но тогда надо принять в
христианстве все...
— А как же иначе?
— ... и все бросить и идти в монастырь.
Эстетика — для того и радует глаз, чтобы мы не впадали в
крайности. Я воодушевилась, и стала говорить о благости Бога, создавшего этот
прекрасный мир.
— Я думала о Соборе, когда хотели запретить изображения,—
поделилась Рита.— В этом было здравое зерно. Знаешь, я никак не представляю
Христа на иконе. Я как-то молюсь только Богоматери и святым. Но ты говоришь,
иконы оживают.
— Они так сделаны, многомерные. Я вижу только то, что
вложено туда художником, в зависимости от смены своих состояний.
— Так можно видеть что угодно, и абстракцию тоже.
— Можно. Но нам ведь важно быть людьми, а не линиями —
поэтому мы смотрим на лики. Ты когда поешь в Никольском?
— Да не знаю, я тут с этим моржеванием и тай-чи — даже по
субботам не пою. В понедельник будет праздник. Я вот и не знаю: в тай-чи
опираешься на себя, в христианстве все молитвой...
— То есть? Ты в тай-чи знаешь конечный результат?
— Ты хочешь сказать, что это только подготовка, а то, что
будет, это по воле Бога... может, может быть.
— Просто, если задаешь вопрос, ответ всегда неожиданный или
поражает, или это — не ответ: не новая информация. Это что касается познания.
Но вообще люди говорят, что Китай с христианством плохо совмещается. Ты
попробуй, а если что остановит, поймешь. А то — останется желание, придется
возвращаться. Хотя, конечно, есть молитвы... В прощение грехов действительно
тяжелее всего поверить! Мы так привязаны к нашей карме.
— А что ты не печатаешь
свои рассказы?— спросила Рита.
—
Найдутся же дураки, которые увидят в этом образец для подражания…
— Но может, найдутся и умные, которым это
что-то даст,– рассудила Рита и пожелала мне молиться о венчании с Виташей:
потому что наши разбирательства еще не кончились.
Глава 13. ПРО ЭТО
В воскресенье я зашла во Владимирский и неожиданно причастилась. Священник
заповедал мне хранить мир. Я не очень была готова, но попала под настроение
проповеди — священник был душевный человек. Владимирский — особый собор, в нем
чувствуется новизна прошлого века, и свое вдохновение пения. После чего я пошла
преподавать и вела занятие с совершенно христианским настроем — так легко! — но
в конце ученики устали, и я опять стала мобилизовать их своим собственным
напрягом.
От наших разборок у Виташи оставалось чувство, что все
поддерживают меня – хотя мне казалось наоборот: что все поддерживают его. Мы
оба оказались уязвимы нашим разделением: просто фактом, что кто-то третий
рассматривал нас не вместе. Даже Крангов, который был полностью согласен с Веташем
относительно девочек-христианок, оказал ли ему поддержку? Веташ рассказывал о
его реакции довольно вяло, хотя и упрямо.
"Крангов ищет в женщинах не это,— сказала я и
процитировала свою частушку.
Он не курит и не пьёт,
Не ест мяса круглый год,
Деликатен и
спокоен,
Женщин в среднем сотня в год."
"У него сейчас, представляешь? подружки. Я спросил: как это у вас
получилось? — Смотрели видеофильм. Он считает, надо устроить секс-клуб. И меня
приглашал."— "Я в одну сторону, а ты — в другую?"— улыбнулась я.
"Для равновесия,"— ответствовал Веташ.
Крангов относится спокойно к раскрытию таких секретов. Это
жизнь: те формы, которые давно есть на Западе, не говоря о Востоке. Это игра,
не доходящая до осознания и осуждения. Гармония — первична. Законы возникли
тогда, когда исчезло равновесие гармонии,— как учит даосизм. А Крангов — очень
гармоничный и уравновешенный человек. За свою жизнь в разных городах он
оборудовал и потерял несколько подсобных каморок, превращенных им в уютные
дома, почти не жалея об этом. Годами он режет миниатюрные фигурки из кости, не
расставаясь с инструментом даже в гостях. Все наши знакомые женщины, с которыми
он имел дело, были им довольны и вспоминали его с удовольствием. Это надо уметь.
Когда на Виташино тридцатилетие я сочинила 30 частушек про
наших гостей, то вот эта, что была про Крангова, не понравилась его даме —
которая под этим предлогом его покинула. "Надо петь — тыща, а то сотня —
это слишком правдоподобно",— сказал нам Крангов умиротворяюще.
"Я уважаю Крангова,— сказала я Веташу.— Но от
христианского взгляда на вещи он далек. Помнишь, как он рассказывал нам про
часовенку на Иверской горе? Старушка там молилась, а он рядом с ней встал — и
тоже стал молиться? Было раз – как откровение. Но религия у него другая".
Крангова как-то раз поразила книжка про богомильство, и он заодно поведал, что
ему всегда казалось, что мужчина — вымирающий тип. А женщина останется как
более совершенная. Он поначалу все удивлялся, как мы с Виташей так долго вместе
живем. "Жалко, что телевизор не твой,— как-то сказал он моему супругу,—
уйдет и заберет с собой".
И мало по мою душу
Крангова и Виты с трактатом "Ветви персика" — а тут еще Марго. Хорошо
не было Автандила с его даоским хвостиком и улыбкой лошадиных зубов (он весь в
детях, и лозунг возвращения к естественности звучит у него совсем иначе, чем у
Виты). Правда, как Рыба, Автандил в силу своих нравственных установок не мог
сказать жене своего лучшего друга что-то, что могло бы меня затронуть. Когда он
появился, он только предложил Виташе пойти вместе помогать восстанавливать
буддийский храм на Черной речке:
"В пику некоторым христианам". Его давно тянуло в буддизм, но
собственное "я" перевешивало (оно склоняет людей в сторону отказа от
любой религии, кроме своей собственной). А в компании перейти к буддизму было
бы проще: и Автандилу, и Веташу тоже. Компания нивелирует "я", как и
церковь, — что и отметил Автандил, поглядев на меня.
А Марго, в то время
больше других общавшаяся с нами,— Близнецы. Она кончила философский и встречала
в жизни крайне мало людей, которых она могла назвать бы умными, и была права в
своих оценках. Но однажды чувства взяли верх — и она оказалась безнадежно
влюблена в мальчика лет на десять моложе ее, и ходила, рыдая, обнимать
водосточные трубы под его окно — о чем нам и рассказывала.
Марго носила крестик,
но потому, что носил ее возлюбленный. "Это у нее украшение,"— сказал
Веташ. Я, конечно, потом попыталась отвести ее в церковь и объяснить ей, что церемония
— мистическое действо, во время которого человек, преображаясь, достигает
совершенства и воздает благодарность Богу: "Аллилуйя!" — радуясь в
единении церкви: которая, когда оно достигнуто, преобразуется в жизненную
единицу другого порядка — этому опять же все радуются — а потом возвращаются в
мир. Но что было нужно Марго, так это детальное описание ритуала: "Зачем
священники вышли сюда?" Я не знала, что сказать — мне это было
непосредственно ясно. "Она берет быка за рога,"— говорит Веташ. Язык,
на котором в церкви говорят и который казался мне неотличим от нашего — и во
всяком случае своим (но я ведь изучала древнеславянский в Университете), Марго
не понимала, почти не слышала: ей нужен был текст перед глазами.
"Ты допускаешь,
что Христос исторически был?"— спросила я. "Наверное, еще
хуже",— призналась Марго. "Тогда представим, что могло быть
исторически. То есть, что это легенда, имевшая преценденты. И кто-то прикинулся
таким человеком, как в комедии Аристофана, знаешь? Есть такая комедия: сжег
себя на костре, только чтоб поверили. И ты думаешь, поэтому ему
поверили?"— Марго удивленно на меня посмотрела.
Наверное, тут надо
было начинать сначала — от Логоса. Но я логическими объяснениями занималась
шесть лет назад, а потом их благополучно забыла: важным стало не это. Как
только они там философию проходили, на этом их философском факультете! — чтобы
не понять самых простых вещей. Но самые простые вещи как раз труднее всего
объяснить. Как преподаватель философии, Марго действительно умеет убеждать, и
эта ее правота делает всякую помощь ей, как и саму ее жизнь, крайне
затруднительной. "Во что конкретно ты не веришь?"— спросила я.
"Как может быть у человека личный бог". Веташ тем временем посвящал
Марго в астрологию. В данной ситуации проще сначала сделать богами всех людей —
а в этом лучше поможет гороскоп.
В нашей истории
Марго обвинила меня, что я предаю любовь: не по-христиански креститься, если
муж этого не хочет. Со всей своей философской самоотверженностью она стала
парировать мои аргументы, когда Веташ обвинил меня в немилосердии, а я
попыталась оправдаться. Глубина страсти (у неё Плутон во Льве, как и Веташа, а
у меня уже в холодной Деве) давала Марго уверенность, которую мне было не
превзойти.
— Я поняла одно,— сказала она после моих аргументов,— с
Симой сейчас ничего не поделаешь. У нее возрастной кризис, который обычно
бывает позже.
— Совершенно справедливо,— сказала я.— Только кризис
необходимости жить среди себе подобных как раз и бывает примерно в 25.
Вообще-то у человека куча возрастных кризисов совершенно различного характера.
А этот — поиск общественного смысла существования.
— Но разве нельзя это делать как-нибудь иначе?!— спросила
Марго.
— Меня должно что-то вести.
— Это индивидуализм,— сказал Веташ.— Ты делаешь
это для себя.
— Откуда ты знаешь, что я делаю?
— Но есть же забота об окружающих, общепринятые моральные
нормы,— начала Марго.
— Если крещение — от Духа Святого, для него нет моральных
норм. А я, видно, никогда и не придерживалась общепринятой морали — одной
только своей нравственности.
— Ну это, положим, Гегель.— Марго оставалась верна себе.
Понятно, никакие доказательства не могут спорить с жизнью.
Когда Марго ушла, и философская самоотверженность нас покинула, и я ушла на
шкаф, и мы, почитав немного, выключили свет, я вспомнила слова священника и в
стиле Гегеля подумала о своем низком самосознании.
"Ты что там, рыдаешь?"— спросил Веташ, ощутив
отсутствие моего присутствия. Я молчала. Виташа беспокойно зашевелился. "А
ты — чего не спишь?"— прошептала я. "Иди сюда, я утешу,"— с
долей уверенности в голосе произнес он. Я, преодолевая себя, спустилась. Моя
изумленная душа в совершенном недоумении наблюдала, как мое изголодавшееся тело
рванулось к жизненному процессу, находя, что его стремления явно преувеличены.
Когда мы утешились, Виташа проговорил: "Если ты меня оставишь, я покончу с
собой. Потому что у меня уже не будет сил найти другую жену..."—
"Господи! Разве я тебя покидаю? — сказала я.— За что судьба такая
жестокая!"
И Веташ со мной согласился.
Глава 14.
КОНФУЦИАНСКАЯ ЭТИКА
По логике аналогий на следующий день я
съездила к своему знакомому философу: отвезти его книгу, которая лежала у меня
с весны. "А он — христианин?"— спросил Веташ. "Он — вероотступник",—
сказала я. "Вот и с тобой то же будет",— сказал мне Веташ.
Вульфила не считал
себя вероотступником, хотя и христианином тоже. В стиле Гегеля он полагал, что
каждая ступень жизни должна быть пройдена и оставлена позади. Окружающие
считали его суфием. Вместо креста он носил изображение Богоматери — что очень
хорошо для человека, у которого с любовью дела настолько плохи. Несмотря на
качества психолога и мага, присущие Скорпионам, ему не удавалось сохранить ту
страстную любовь, которую он неоднократно возбуждал в своих ученицах. Они
сбегали от его рационального отношения — если только он сам им не изменял.
Вульфила — по
образованию технарь: физик, а не философ. Но ушел в последний месяц и не
получил диплом: чтобы не идти работать по распределению.
"У нас семинар организуется,— сказал
Вульфила.— Шесть семинаров. Я, может, один буду вести. А может, не буду. Не
знаю еще на какую тему. Еще не на той неделе — на следующей. Если хочешь,
можешь тоже чего-нибудь преподавать. Например, латынь.
— Я могу астрологию преподавать. Или Космологию Каббалы.
— Астрологию — неинтересно. Лучше Каббалу.
— Знаешь, по-моему у Кастанеды (он тогда только начинал
входить в моду) — близкие тебе взгляды,— Вульфила только пожал плечами.— Я имею
в виду твою идеологию — сохранить сознание после смерти. Вот я — не понимаю ее:
у меня почему-то особо нет такого желания.
— У женщин его вообще обычно нет.
"—
Твои занятья философией
Ты ищешь, чтоб занять часок себе —
Зачем тебе, ведь ты же женщина:
Ты лучше заведи детей!
— Ты не считай, что
я обиделась,
Но я давно с тобой
не виделась,
Постичь мечтая в
сей обители
Хотя бы след твоих
путей!
— Моей любви и уважению
Твое мешает окружение:
В нем к философии движения
И пониманья Духа нет!
— Да у меня-то
дверь открытая,
Да у меня столы
накрытые —
Да лучше проявлять
все скрытое:
Тогда не будет в
жизни бед!
— А мне милее — одиночество.
Мне видеть женщину — не хочется.
И слушать все твои пророчества
Мне совершенно ни к чему.
— Тебе все это
только кажется:
Судьба сама тебе
покажет все.
— Ну ладно, приходи
пока что ты
На философский
семинар."
Я утрирую, конечно: в действительности я спросила:
— А чем твое мировоззрение отличается? Ты до сих пор веришь
— что возможно сохранить сознание после смерти?
— Возможно. Только не успеть — прожить все необходимые
стадии. Времени мало. Я — не успею.
— Рассказал бы что-нибудь о себе.
— Да я много рассказывал — в прошлом году на семинаре,—
сказал Вульфила устало.— Тебя... как-то не было, а у нас компания собралась — в
основном мужчины. Женщины все разбежались. Они больше склонны — не к философии
— а к общественной деятельности и религиозному фанатизму.— Это было мне по
теме:
— Кстати, я тут крестилась и проявляю религиозный фанатизм.
— А какие ты собираешься принести Богу жертвы?
— Жертвы?
— Ну, например, не пить вина...
— Да я к жертвам отношусь как Чернышевский (он говорил:
жертва — сапоги всмятку, то есть вещь ни на что не годная). И к страданию
примерно так же.
— Ну как же...
— Нет, конечно, в нашей реальности это необходимо. Но про
это я не могу рассказать. Только про сопутствующие игры. И впечатления. Если
тебе интересно. Рассказать? — он пожал плечами скорее утвердительно.
Я начала рассказывать. Было ясно, что ему не все понятно. Он
не знал: улыбаться или нет.
"Надо было поступить хитро: попросить быть священника
быть крестным отцом, и чуть что — сразу к нему.
— Зачем: если каждый человек — учитель?
— Ну все же, может, он чего-нибудь скажет.
— Он скажет: храните мир.
— Тебе надо пока уехать куда-нибудь. Например, в монастырь.
— Вот именно это я и хочу. Может, допечатаю на машинке
Виташину статью — и как-нибудь удастся уехать.
— Это делается так: оставить записку...
— Так это не делается.
Вульфила не спорил: в нравственных вопросах я сильней. Все
же он обратился к своему опыту:
— Ты понимаешь, что христианство предполагает христианскую
общину? У меня есть знакомые христиане — они все зовут одну девочку креститься,
а она почему-то не идет. Ты с ней туда сходишь? — попросил он.
— Не сейчас. Но можешь дать мне ее телефон.— (Может, у них
что-нибудь да получится? — подумала я.)
— А вообще-то девочки с философского факультета, когда
кончают его, часто обращаются в христианство,— сказал Вульфила.— Может, это их
экзальтированная неудовлетворенная любовь?
— Возможно. Хотя у меня есть совсем обратный пример, — я
вспомнила про Марго.
— Мне очень нравится употреблять с тобой слово "как
бы",— сказал Вульфила в своей манере сомнительных комплиментов.— Кстати,
как у тебя с родителями?
Я оживилась: "Бабушка уже четыре года всякий раз
спрашивает, когда мы разведемся. А так по-разному. Было время, когда связи не
было никакой". Отношения с родными — то, что я собиралась нормализовать в
первую очередь.
Когда я познакомилась с Вульфилой, мне впервые пришла в
голову мысль, насколько родители предопределяют жизненный путь ребенка. Да
простится мне эта тема, его отношения с матерью были донельзя рациональны и
безэмоциональны, и так же он относился к миру. То есть он настолько ему не
доверял, что было чему ужасаться. И я до сих пор не знаю, скрывает ли его
мимолетная ласковость космический холод внутри, или он уже согрелся под лучами
лика Мадонны. В юности он отождествлял себя со "Степным волком" Гессе
— и в честь него потом назвал себя Волчонком: так расшифровывается его
псевдоним. Когда-то я сказала ему, что волки вырастают из волчат.
А еще Ульфилой звали готского епископа, переводившего
"Евангелие" на более понятный народу язык. Вульфила то же делает с
Гегелем. Но это уже информация Веташа: который ценит историю выше психологии.
Мне было бы легко считать себя — Герминой из "Степного волка" — хотя
у меня с родными несколько другая история: они — страстные люди, но просто идею
ставят выше чувств — как и я.
Как-то вспомнив "Степного волка", я написала
песню, посвятив ее младшему поколению (конкретно — Махе, подруге Криса, которой
нравилось это произведение: мы шли на его день рождения. Последний день его
рождения). Мне тогда хотелось создать некий типичный образ "героя нашего
времени" (конца XX века).
ПЕСНЯ О
МОЛОДОМ ПОКОЛЕНИИ
— Послушай, Пабло, мы говорили всю ночь,
И я не знаю, чем я могла бы помочь:
Он жить не хочет, глядеть не хочет на свет,
Боится ночи и проклинает свой век!
— Забудь, Гермина, его больные глаза:
Безволье мнимо, а разве нас кто спасал?
А наши судьбы, как можно их рассказать?
Раз он безумен, то нет дороги назад.
Его безумство ему мешает уснуть?
Раз он проснулся, он сам найдёт себе путь!
— Послушай, Пабло, его сжигает огонь,
Лекарства наши — ему лишь новая боль.
Монаха ложью – он гонит жизнь от дверей,
И он не может – отдаться мира игре.
— На нашей сцене – горит лишь призрачный свет.
Мы только тени – и нашей жизни здесь нет,
Но в наши судьбы – играем именно мы:
Мы в жизни люди – и как огни среди тьмы —
В картонном рае, средь добровольных оков,
Мы умираем, играя в жизнь и любовь!
— Послушай, Пабло, его стремленья чисты.
И за собою он сам сжигает мосты,
Свое виденье он вдруг увидел во мне,
Слаба идея – но лишь она ему свет...
— Но он поверит, когда он станет собой,
Когда отвергнет – он образ твой неземной.
Не в превращеньях всего земного творить —
Он лишь спасенье желает видеть в любви.
Он на коленях — но он пойдёт по пути,
Чтоб мира тленье — и чтоб игру превзойти!
(22
апр. 1988)
Надо сказать, что
христианство и вообще любая настоящая, сильная религия, позволяет преодолеть
такую позицию — нежелание играть в игры мира. Потому что религия открывает его
чудеса: неважно, православие или индуизм. Религия развивает чувства — даже
православие развивает. Поэтому она способна спасти от самоубийства (что
актуально: по самоубийствам среди молодежи Россия вышла сегодня на первое
место, победив даже самурайскую Японию.)
Моя бабушка: очень теплый человек — и хитрый, как Близнецы —
произвела неизгладимое впечатление на Вульфилу, когда во время моей свадьбы с
Веташем приехала к нему узнать, где я скрываюсь. Я тогда дома не жила: неделю
мы ругались с утра до вечера по поводу моего замужества, а потом я сказала, что
иду в Университет и выбросила из окна пятого этажа рюкзак со своими вещами. В
кустах подобрала его и ушла. Уход был наиболее безболезненным способом решения
проблемы. Может, это звучит неубедительно: один мой знакомый хасид, муж моей
подружки, не поверил, но когда он сам поговорил с моей мамой, то признал, что я
совершенно права. Подружка моя боялась подходить к телефону еще месяц. Так что
моим знакомым досталось — к несчастью, родители нашли мою записную книжку. А у
Вульфилы просто не было телефона.
Выпытать у моих друзей мои родные ничего не могли — потому
что я предусмотрительно спряталась не у них, а у подруги Веташа. Она пригласила
меня на день рождения своей матери, в чисто еврейскую, очень приличную компанию
— и я поразилась спаянности их отношений, в отличие от нас, русских людей (у
меня в роду в каком-то древнем поколении есть поляки, а у Виташи греки – это не
мешает проявляться нашему чисто русскому характеру, хотя по внешности мы похожи
на восточных людей). Подруга Веташа поддержала его в бою с моими родителями:
она сказала ему, что за человека его считать не будет, если он на мне не
женится, в такой ситуации. Я прожила у нее месяц вполне свободно: у них с мужем
почти не было конфликтов. Правда, потом, как страстный человек, она развелась с
мужем и нашла себе русского. Но все же любовь к русскому ее гармоничная душа,
склонная к приличиям, не вынесла (хотя в тот период она писала стихи и пела
песни на гитаре). Она опять вышла замуж за еврея, занялась бизнесом — и уехала
в Израиль.
К сожалению, она
Гостья редкая у нас,
Заявляет жизнь права
На мирские чувства Льва.
И Вульфила не знал, где я скрываюсь: знал
это только Веташ, который, конечно, не выдал меня под пытками моих родителей,
регулярно его навещавших. А Вульфила ответил бабушке, чтобы лучше им оставить
меня в покое, потому что я давно уже живу с Веташем — хотя никакой информации
на эту тему у него не было. Я с трудом могу представить, как они беседовали с
моей бабушкой: видимо, он поддался на ее теплоту — и они дофантазировали, что
надо и не надо. И Вульфила, и бабушка рассказывали мне этот эпизод, но их
рассказы не имели ничего общего, и я забыла их как некую фантасмагорию: потому
что в моем сознании бабушка и Степной волк решительно не совмещаются.
В детстве, когда стало заметно, что мои взгляды все сильнее
отличаются от кинематографа периода застоя, моя бабушка стала серьезно
подозревать меня в принадлежности к "секции", как она называла секту.
И мое крещение она восприняла бы так же. Хотя на Пасху красила яйца: "Бог,
может Он и есть: кто Его знает?" А во сне она мне даже что-то посоветовала
по поводу христианства. Все-таки она меня принимает, хотя говорила еще со
школы: "И в кого ты такая? Ну посмотри: и мама, и папа, и дед — все вокруг
нормальные! Понять не могу,"— и сама вздыхала над своими причитаниями.
С точки зрения реинкарнации человек сам выбирает себе
родителей. — Если это так, Вульфила действительно хотел проделать свой
жизненный путь один, без какой-либо посторонней помощи. А я — люблю попадать в
экстремальные ситуации.— Так это или не так, родители, безусловно — лучшие люди
для того, чтобы обеспечить духовный рост ребенка. Но потом их надо воспитывать,
чем занималось много моих знакомых. В Китае — сын отвечал за отца. Это сложно
понять, но детям легче справиться с родителями, чем наоборот. Конфуцианская
этика говорит: добродетель детей в том, чтобы три года не исправлять пути отца.
(Но значит, потом его все-таки можно исправить.)
Хорошо, когда то поколение, которое уже не предвосхищает
будущего, живет, не упорствуя в прошлом. Тех, кто служит настоящему, надо
щадить. Да и нам — близки ли заморочки слишком чувственно-материальной
молодежи, что младше нас лет на десять? Так ли уж нам понятно, когда человек,
еще ничего не проживший, высказывает идеи, которые наше поколение открывало
годами, переламывая себя и теряя свое место в жизни? В 1988 году, о котором я
пишу, телевизор пробивал брешь в общепринятых доктринах, которые тянули назад
массовое сознание. Становилось легче дышать. Но высказались далеко не все, даже
в программе "Пятое колесо". Когда же и у других хватит сил — думала я
тогда: или уже не хватит? А поколение, которому все легко далось, все забудет,
и кто-то будет открывать все сначала...
Мы тогда с Виташей построили схему поколений: 1957-1959
(Веташ, Ганимед, Крис, Маринба) — поколения, которое придавало форму
тому смыслу, который искало предыдущее: 1954-56 (Автандил, Вульфила,
Марго). Следующее поколение, мое (1960-1963: Манефа, Ксения, Ириний, Вика,
Рита) искало религию как возможность действия, Веташ назвал это
"поиск интереса". И только то, что пришло позже нас (1964-1968) — эту
возможность действия получило. До "искателей смысла" были романтики
и авантюристы, барды. Они ломали стройную систему, которую завершили до них
естествоиспытатели, почитавшие жизненный опыт или науку (Крангов,
Борис). Почему у нас получились такие типажи, нам объяснила потом картина
коллективных ритмов, которую рисует астрология.
Я — младше хиппи и старше панков: моему поколению
естественно знать разные пути, их применять и смешивать, в время как предыдущие
добивались чистоты формы. Как у Ксении: чем помешает Господу Богу маленький
домовой в невымытой тарелке? А в оправдание пассивности своего поколения хочу
сказать, что очень тяжело что-то делать, когда все вокруг думают не так, как
ты, а у тебя уже имеется полностью оформленная система представлений...
Итак, следуя конфуцианской этике, я поехала домой к родителям: в субботу, а
прежде зашла в Смоленскую церковь, чтобы настроиться. Как две недели назад я
восприняла ее домом — так и дом родителей я восприняла по аналогии с ней. Я
ушла из одного места, пришла в другое — и там нашла его же! Пока я раздевалась,
удивляясь и радуясь этому, бабушка тоже чему-то радовалась, не суетясь как
обычно. И дедушка радовался тоже, и кажется, не собирался доставать стопку
газет с вырезками о заблуждениях молодежи. Может, день был такой или они успели
соскучиться?
Бабушка — опора нашей семьи, она вкусно готовит и никогда не
жила для себя, а только для семьи, и работала для этого. Родители уже
жили главным образом для работы, и семья была средством укрепления этого
престижа. В своих утопических поисках мне работы, которые мне никак не
удавалось прервать, бабушка как-то предложила мне идти работать в детдом:
работа, которая ей очень нравилась, и где она работала еще долго после пенсии.
Я восприняла это как комплимент какой-то части моего "я". которую я в
себе не знаю.
К пущему моему удивлению, бабушка предложила, чтобы Веташ
тоже в следующий раз к ним приехал: праздновать 7 ноября — хотя ее до глубины
души расстраивал лохматый виташин облик. "Ты его увидишь, будешь
нервничать, зачем?"— сказала я от неожиданности. Бабушка осторожно
спросила про его прическу. Они не говорили мне в сотый раз, что нужно менять
работу, а дедушка предложил мне 50 рублей: "Истрать на что хочешь." И
три раза отказавшись, я все-таки взяла, подумав, что съезжу в монастырь.
Дедушка успокоился и лег в кровать. В старых людях есть что-то трогательное,
когда они дают: словно они боятся, что не возьмут.
С мамой мне значительно сложнее было следовать конфуцианской
этике, потому что я ее все время ругаю и учу жить. И хоть ее хлебом не корми —
дай новую идею, но искажает она их до такой степени, что я перестаю узнавать
их. Как люди эмоциональные, мы можем с ней мгновенно поменять плюс на минус,
что не является признаком доброты. С пеленок я усвоила ее взгляд, что жизненный
путь человека является повторением истории общества: филогенез равен
онтогенезу. А я ей в свою очередь, когда мне было десять лет, процитировала
латинское высказывание: "Age
quod agis" — "Что делаешь — делай"
— когда она в очередной раз пребывала в своих сомнениях.
Все было гладко, и я по доброй воле просидела у нее часа
два, хотя обычно стремилась сократить визит, пока мы не успели поругаться. Я не
подала ей ни одной идеи, которую бы она переиначила, а больше молчала и слушала
ее рассказ о своей работе. Я молчала и думала: есть ли смысл в работе таких
людей, которые работают, когда мало кто вокруг работает, и их результаты все
равно не идут ни в какое сравнение с западными. Она думала только о работе,
работала бесплатно, сверхурочно — при этом ее могли уволить по сокращению
штатов, потому что она — не социальный человек, как и я, и не хочет общаться с
коллективом в рабочее время. Правда, когда она отказалась от защиты
диссертации, в связи с обычными на работе интригами, она стала вязать мне
свитера. Но когда мне подруга прислала кофточку из Японии, расстроилась: зачем
ей вязать мне свитера, когда она все равно не может, как в Японии! Она до всего
доходит сама: раньше ее взгляды чуть-чуть опережали телевизор, теперь чуть-чуть
отстают. "Ты только не уезжай на Запад,"— говорит она мне: это было
бы последней каплей ее жизненной драмы. Но она родила меня в тот час, когда это
было удобно ее организму — и час моего рождения сделал меня патриотом.
Мы с Веташем никогда не рассматривали возможность уехать,
хотя мы все время путешествуем. Бывало, люди удивлялись: у вас ни жилья, ни
работы, что вам терять — космополитические взгляды? Веташ, после очередной
поездки, мечтательно разглядывая карту, сказал: за месяц на велосипедах — как
раз до Парижа, с заездом в Берлин. А в Италию тяжело будет — горы... Больше
всего ему нравилась Греция. Путешествие больше всего расширяет взгляд на мир —
но интереснее ехать по Земле, а не куда-то. Если б была возможность, мы бы
могли привыкнуть к жизни на колесах. Но, вероятнее всего, все равно вернулись
бы в Ленинград. И сколько я не ухожу от своей мамы, но вижу, что яблоко от
яблони...
Бабушка между тем затеяла переезд на новую квартиру, и я
нашла между всякого хлама несколько маминых стихов. Больше всего меня удивило,
что она писала их на перфокарточках, как на работе в Инженерном Замке делала и
я:
Твои глаза стоят передо мной:
И боль живет в них без моей улыбки.
А мне моей улыбки
не
найти:
Ищу, ищу, пропала по ошибке.
Вот кто другой — и улыбнулась я.
Притворство это или жизнь живая?
Зачем тебя наказываю я?
Зачем всё рушу?
И
сама не знаю.
"Вот именно,"—
сказал Веташ. Может, она действительно написала это, когда они пытались нас
разлучить? Они ходили ко мне в Университет, и в хор, даже ходили в ЗАГС — чтобы
нас не расписывали. Но закон оказался на нашей стороне: нас защитило
государство, от которого мы никогда не ждали ничего хорошего! Я впервые поняла,
как хорошо, если в обществе действуют законы. Конечно, это было хорошо для
меня, а не для родителей,— и за это я их простила.
Мамино
идеалистическое поколение с Нептуном в Деве очень требовательно относится к
людям. Человек обязан быть оптимистом, здоровым, веселым, стремится и работать
для общества. Сейчас, с потерей надежды, что все будет хорошо, исчез сам смысл
их устремления, а спокойно взглянуть вокруг, расслабиться — этого они не умеют.
Их поколению, в детстве связанному с войной, их родители (поколение моей
бабушки) стремились давать все лучшее. Они с детства верили обществу, платя ему
работой и не могут разувериться в нем. Они боятся бессмысленного существования.
А наше поколение через это прошло. Кто из нас не понимает абсурда прямой
постановки вопроса о смысле жизни? Смысл жизни — в ней самой. Как и смысл
любого действия — в его процессе и его непосредственном эффекте.
Мы живем, потому что
живем. Мы этим оправданы. Мы не боимся бессмысленной жизни, так же, как и
бессмысленной смерти. "Период застоя" лишил нас надежды и заставил
растратить силы на бессмысленную борьбу с собой. Да полно, был ли он? Жили же
люди и не ведали. Мы выросли в период покоя и несем в себе этот покой. Это то,
что нам дано — не торопиться.
Те, кто в какой-то
мере застал духовный подъем войны, совсем не боялись наших хилых страданий. Но
они боялись лишиться прежней мощной опоры под ногами. "Порядок!"—
скажу я, а человек постарше скажет: "Ништяк!" Может, это как-то
удовлетворит их ненасытное чувство гордости за Человека. А наше спокойствие —
утешит их заботу о нашем материальном неблагосостоянии. Наше спокойствие — наш
долг и их надежда. Атеистические поколения приняли абсурд мира, зная о нем и не
веря ни во что. Что же еще может нас поколебать?
Сейчас дан новый
миф, и реальность вступает в свои права. И наши дети будут учить нас обращаться
с материей — нас, неумелых и отрекшихся, спустя рукава играющих в ее игры и так
и не понявших кайфа ее совершенства. А мы будем расстраиваться, что наши дети
напрочь забыли о сущности и погрузились в одно только бытие. Тогда они подарят
нам комфорт новых технических миров — о котором так мечтали наши родители! — но
нас это не утешит. Вот если бы наши внуки стали экстрасенсами! А если кто-то из
нас уже не захочет вернуться в реальный мир, так были же и жертвы
коммунистического труда! Значит, им слишком понравилось наше бессмысленное
время, и они не захотели иного. Смотря фильмы шестидесятых, я в каждом узнаю
свою маму. (Я писала это в 1988 году — но и сейчас могу под этим подписаться.
Астрологический прогноз сбывается.)
Глава 15.
ВОЙНА И МИР
Если
эпоха застоя и последующей перестройки как-то объясняет мои действия, то я,
пожалуй, продолжу. Месяца два, каждый день церковь открывала мне чего-то новое.
Следующее сомнение, которое мне явилось, было насчет евхаристии. Священники —
действо было в Преображенском — вышли и встали, замерев с чашами и крестами,
грозно и величественно: словно понимали, что делают. Раньше мое сознание
тормозило чувства, но и доверяло им — непосредственному восприятию. Теперь оно
перестало им доверять — а задавало программу, которой чувства совершенно
подчинялись. Поэтому я восприняла как должное, что вместо вина я чувствую вкус
крови. Потом, когда я дома стала пить чай, я снова почувствовала этот вкус, и
удивилась. Я села что-то читать и ощутила его опять. Сознание преодолело
переживание и рассмеялось. Через некоторое время ощущение повторилось. Так
продолжалось дня полтора, пока душа, улучшив момент, не взмолилась — неизвестно
какому из всех моих богов. Тогда это кончилось.
Сознание не могло забыть утрату и стало думать так: когда
чувство начинает доверять сознанию, начинается страдание, так как сознание
делает чувство устойчивым. Возникает ощущение реальности: переживание
замедления ритма, развивающего созерцательность — которая вычленяет из внешнего
многообразия внутреннюю идею, продиктованную сознанием, и таким образом,
останавливает процесс. Я была рада, что сознание и чувство сами ловят друг
друга: возникает трезвость. Таким образом поддерживается равновесие серьезного
отношения.
И еще я думала: странно, если страдать, даже и в плохом
состоянии, есть ощущение, что телесная оболочка совсем не повисает ни на ком
другом. А якобы в сильном, здоровом, сытом состоянии — запросто наваливаешь на
других свою тяжесть.
После похода к родителям я чувствовала себя устало и даже не
собиралась утром идти в храм, но почему-то проснулась в девять, и сразу решила
найти Серафмовскую церковь у Черной речки, где я никогда не была. Было
солнечное утро, и я пошла по снежной дорожке вдоль пустынного памятника героям
войны, вспомнив вчерашний фильм по телевизору. Я не люблю фильмы про войну, но
во вчерашнем было то, что понравилось и мне: люди там жили человеческой жизнью,
хотя и мобилизованной, жили по-человечески хорошо, а воевали между делом. Рядом
со смертью они жили более по-настоящему!
Я вспомнила, что когда-то это уже понимала, в детстве.
Потом, лет в тринадцать, такие идеалы показались мне верхом наивности, и я их забыла.
Но до этого я так же пыталась себя как-то мобилизовать: меняла режим дня — лет
в одиннадцать я решила вставать с восходом солнца. Мне остался дорог такой
детский примитив: утренняя зорька, дорожка на садоводстве, и я с лейками
поливаю огород. А ночью я иногда вставала и наблюдала звезды: изучая их имена.
Я поделилась своим впечатлением о фильме с Виташей — он только махнул рукой и
сказал, что я с Луны свалилась.
Я прошла через Серафимовское кладбище, и неожиданно среди
деревьев показалась маленькая зеленая церковь: деревянная, с мозаичными
картинами, изображающими житие Серафима. Часто его рисуют в лесу с медведем,
которого он кормил, или за молитвенником, когда Богоматерь явилась ему на
облаке. Он умер за молитвенником. Церковь, по контрасту с морозным днем, очень
пахла елкой, а витражи наверху в форме разноцветных крестов светились солнечным
светом. Множество маленьких икон придают ей что-то деревенское.
Мне понравилась там икона Казанской Богоматери, и я
поставила ей свечку. Дифракция света в полумраке рассеивала пламя свечи
множеством расходящихся радужных кругов — горизонтальный отсвет в обе стороны
создавал ощущение крыльев, а вниз просачивалось множество тонких лучиков.
Картинка несколько менялась, но все равно была похожей на голубя: как
изображают Святой Дух. Чем электрический свет хуже свечи — он рассеивается
слишком тонкими, почти невидимыми нитями, которые даже нельзя назвать лучами. И
лампочка не создает образа, в отличие от свечи. А свечка как нельзя лучше
символизирует человека: оставить в церкви свечку — оставить его там, под
защитой. И в этом нет никакой магии: отождествление не может быть полным —
магия фиксирует четкую форму, а религиозное действо есть движение изменения.
Я вернулась в очень радостном настроении, поделилась
впечатлениями с Веташем, и, пока он не опомнился, принялась разыскивать
репродукции каких-то икон. Я ожидала сопротивления, потому что в нашу комнату
крайне сложно еще что-нибудь впихнуть. На стенах нет живого места от картин, а
Веташ любит свой порядок. Все же мне иногда удавалось привесить рядом с его
даоским камнем c
дырочками буддийское высказывание, написанное японскими иероглифами. Кроме
того, сбоку посудного ящика у нас висела старая икона Мадонны, а на ящике с
лекарствами — Николай. Я разыскала еще Троицу Рублева, которую часто печатали в
журналах, Троеручницу — в этой иконе мне нравилась идея (Богородица помогает
людям третьей рукой), и Иверскую икону, чей праздник недавно был. Я украсила
ими еще один шкаф, в соответствии с цветом интерьера — и даже уместила открытку
храма под изображением Кришны.
"Может, твоего Христа сюда привесим?"— у Веташа
было несколько картин на христианскую тему: он рисовал их в 1975-м — когда
никто таких картин обычно не рисовал. "Нет, это ширпотреб",— сказал
Виталий. Я как следует их рассмотрела и согласилась, что в 18 лет он, наверное,
мало что мог понимать в христианстве: "Иконы так не смотрят: это чисто
человеческие желания". За одну, где был изображен Никола Морской — на
лодке, с лебедями — Виташа, правда, сделал слабую попытку вступиться. Немного
погрустив о моем национализме, он привесил географическую карту мира на
свободное место — на потолок. Она смотрелась там как протекшее мокрое пятно и
создавала впечатление, что до Земли нам так же далеко, как до Неба.
Потом три дня были праздники: Казанской Богоматери,
Родительская суббота в память об усопших, когда священники ходили, вместо
желтых, в серебристых одеяниях, и хор пел реквием, что мне всегда кажется самой
красивой музыкой. А в воскресенье был праздник иконы "Всех скорбящих
радость", а какая-то старушка стала объяснять мне по икону
"Неопалимая Купина" — с лесенкой, выводящей из огня. "Ты ходишь
в церковь по утрам, как другие занимаются спортивной пробежкой",— сказал
Веташ. Я не спорила.
7 ноября, по пути к бабушке, я зашла в Никольский. Был
открыт верхний храм, и там было очень просторно. Люди приходили ненадолго,
чувствовали себя легко: до и после были выходные. Священник служил тоже
необремененно.
На дверях в алтарь часто изображается голубь, над ним —
Вседержитель, и в самом верху — крест. Эта часть иконостаса, широкая внизу,—
устремляется в точку. Храм предстал мне пирамидой, основанием которой были
верующие, а вершиной — их устремление и единство. Потом я подумала, что
устремление от много к единому обычно сравнивают с конусом — это более
природная форма. Но я сравнила с пирамидой, где в основании треугольник: пока
мы смотрим не с высшей точки креста, мы видим три стороны — Троицу. Когда я
вспоминаю это представление, я мыслю не геометрическую фигуру — храм с
верующими внутри.
У бабушки уже были родители, и все было готово без меня.
Когда все хорошо — ничего не запоминается. Это и в стихах так: если хорошая
строчка — сразу забудется. Вот на следующий день литургию Чайковского в
Преображенском соборе я запомнила хорошо. Это было зрелище — для телевидения,
которое снимало, для светской публики — а потом уже все остальное. Человеческая
толпа — хорошее явление, только когда места много. Я позвала Виташу послушать
литургию: Чайковский — Телец, родился с ним в один день,— но не жалею, что он
не пошел.
Зато он выразил желание съездить со мной в Серафимовскую
церковь. Этому предшествовал еще эпизод. Я все собиралась в монастырь, и совсем
уже было собралась за билетом, но вдруг подумала, что теперь это никуда не
уйдет. Был как раз четырехлетний юбилей нашей свадьбы, и некоторое время я
колебалась: сказать ему или нет, что я не еду, потом нашла предлог и сказала.
Виташа облегченно вздохнул: "А то я сижу на нервах. И любовницу не успел
найти". На радостях он принес 16 кг капусты: даже в магазин спустился
специально, и мы ее заквасили.
"Если ты поедешь в монастырь, я буду считать себя
вправе тебе изменить",— сказал он раньше. Как он мог мне изменить? Что он
имел в виду? Зачем говорил это? Виташа не такой человек, чтобы шутить такими
вещами,– его упрямство таило неведомый мне символизм.
А с
точки зрения психологии отношений лучше было бы мне уехать на неделю и
вернуться: компенсировав встречей расставание, и напряжение между нами исчезло
бы само собой. Но мы, как всегда, избирали самый тяжелый путь: поправляя рельсы
судьбы во время движения поезда — как обычно и поступают настоящие астрологи.
Не знаю, была ли я рада, что он поехал в Серафимовскую
церковь со мной. Другой человек всегда стесняет чувства, что говорить, если
этот другой — муж. Рядом с ним я уже не чувствую окружающее по-своему, я
начинаю смотреть его глазами. И вот мне надо было чувствовать себя с Богом в
такой ситуации! По дороге было мало времени, но все же я успела понять, как найти
опору, и глядя в раздвигающийся между домами треугольник светло-серого неба,
нашла слово этому ощущению — ПРЕДСТОЯНИЕ. Но укрепиться в этом чувстве я не
успела, потому что мы уже доехали. "Какой тут Серафим?"— спросил
Виташа. Креститься-то я еще могла, но войти в состояние службы не могла
совершенно. Я сильно чувствовала свою раздвоенность. Когда Веташ вышел
взглянуть на наши велосипеды: береженого Бог бережет — я успела поставить
свечку Богоматери — и помолиться об уверенности.
Церковка не произвела на Виташу такого впечатления, как по моим рассказам:
"Так я и знал, что ты на свечи деньги тратишь".— "Нет, но мы
пришли не по делу".— "Я так и чувствую. Стоят все со своими
проблемами, рядом со мной девушка — поле моё, видно, действует, и она уже не
знает, молится или на меня смотреть". "Увы, на меня твое поле тоже
так действует, — мы шли по набережной, ведя велосипеды.— Что, уже не ругаешь
меня?" — "Твоя вера такая слабая, еле теплится". — Но в
монастырь я все же съездила: уже в декабре, допечатав Виташину статью.
Принято
считать, что мужчина ценит в женщине слабость. Однако моему супругу не нужна
была моя слабость: ему нужна была сила моей веры – и сила любви. Так что он
переживал не зря: если и говорить о какой-то измене — крещение и вправду как-то
внутренне изменило наши отношения. Передо мной предстал другой человек, который
относился он ко мне по-другому. Он полюбил мою силу. И как-то, когда мы были
вместе лет 20 и у нас было двое детей, я, совсем измученная заботами,
попросила: "Скажи мне, что любишь,"— он ответил только: "Я тебя
жалею". Он любил другую меня.
И когда любовь
потом будила нас, ужас даже не в том, что она порой ставила нас в позицию
гладиаторов, а в том, что между нами возникала созданная тогда – а может,
просто осознанная тогда – непреодолимая брешь разлуки. Этому процессу любви
сопутствовало ощущение близости смерти и реальности жизни (что в другое время
мы и не жили). Если бы я знала, что слишком большой мир встанет между нами, не
давая встретиться в нашей собственной Вселенной, и его придется тоже любить, я
бы еще подумала, креститься мне или нет. Остается утешаться, что это все равно
бы произошло: ведь если люди упорно не расстаются, когда жизнь предлагает им
тысячу поводов это сделать, они рано или поздно выходят на другой уровень
отношений: другой уровень гармонии с миром.
Что же во всем этом
хорошего? Хорошее то, что разделение Неба и Земли: Урана и Сатурна — выявляет
творческое отношение человека к миру. Оно у нас и так присутствует, в буднее
время — любовь просто делает его очевидным и дает отдохнуть. Я расскажу об этом
если не в другом, то в третьем рассказе, которые печатала на машинке в те
времена – если хватит сил перевести их в компьютерный вид. В таких процессах
главное не торопиться.
Кому-то дано это
сразу: у нас была знакомая пара с двумя пересечениями Солнце-Луна — они с
самого начала были еле живы от своей любви, зато и завели пятерых детей как
истинные христиане. Когда муж доволен, что у него куча детей,— это верный
признак православного христианина. Хотя он и стал трудоголиком. Может, потому
что поначалу их супружеской жизни его не брали на нормальную работу из-за его
юношески- диссидентских взглядов — которые, правда, всегда совмещались с его
любовью к родине:
У него большой
запас
Книг, что нет в стране у нас.
Он печатает их
сам,
А читать дает их нам.
К
счастью или несчастью для современных людей, любовь, связующая их с вечностью,
спонтанно возникает лишь время от времени и сравнительно быстро проходит. Не
знаю, усиливает ли христианство частоту и продолжительность подобных процессов
(по сравнению с тем, как они идут согласно естественной жизненной потребности)
— но по логике вещей оно должно делать именно это. Мне сегодня трудно оценить,
как дела с Духом Святым в официальной церкви, поскольку я редко туда хожу.
Лучше спросить воцерковленных христиан.
А тогда, чувствуя
оставленную в церкви свечку, я ощущала себя спокойно и легко. Виташа завернул в
капдом: дом, идущий на капитальный ремонт,– таких тогда было много. Часа два мы
по нему ходили. Одно время, когда мы собирались пожениться и присматривали
домашнюю утварь, которую люди, уезжая, тогда бросали в большом количестве, мне
это занятие даже нравилось. Как-то мы нашли там набор китайских тарелок и
китайскую вазу. Веташ считает, что каждая вещь должна иметь как можно более
долгую судьбу. Виташина любовь к старым вещам успела передаться и мне: я раньше
любила новые, но потом стала ощущать их ненастоящими. Хотя в капдомах такой род
могильного запустения, который мне не близок: помойка действует разлагающе. И
потом, чувствуется, где какие люди жили — а не у всех в гостях приятно. Но
Виташу такие мелочи не смущали: и он всегда находил комнату с подходящим видом
и архитектурными деталями — балконами, эркерами — где хотел бы жить. Вот такая
компенсация нашего двора-колодца! Мы много ездили тогда по разным частям
города: мы менялись 12 лет, заходили к разным людям и ощущали, где какой дух. В
тот день Веташ нашел комнату с балконом, на котором росла береза.— Интересно,
такой же балкон с проросшей на камнях березой был и в той квартире, куда мы
наконец поменялись и где живём сейчас.
Астрологию мы не
оставили: может, потому что официальная церковь тогда ее не запрещала. И ни
один священник, даже в монастыре, мне ничего плохого по поводу моих занятий не
сказал. Только через год я увидела на дверях церкви странное объявление: против
астрологии и экстрасенсорики, против йоги и Рерихов, и против много еще чего.
Это постановление вычеркивало из православной веры всех людей поиска, о которых
я пишу. Оно разделило область официальной веры и эзотерики, выделив последнюю в
особую сферу.
Почему
церковь сочла за благо прекратить поиск в области веры? Было ли православие в
нашей атеистической стране столь слабо, что требовалось ратовать за его
чистоту? Да нисколько: вера была даже глубже, чем теперь. Тогда, может, прав
Веташ? Государству нужна идеология, и только. Церкви – соборность лояльных, а
не всех. А это означает отсутствие воли к истине, если принять, что истина
раскрывается только всем сразу. Хотя любой социальный механизм работает с
погрешностями автомата, что не мешает нам пользоваться им. Жива лишь
человеческая личность, она опора трансформации духа.
Еще
более удивительно, что это постановление не осталось формальной бумагой, как в
нашем государстве обычно бывает, но вошло в жизнь: христиане его приняли. Ну а
если выбирать или-или — проще выбрать индуизм: который не отвергает ни одну из
религий. Правда, йога никогда не приносила мне таких потрясающих переживаний,
как христианство: она просто учит регулировать энергию кундалини и при этом не
страдать. Я не изменила своей позиции: христианство — это наша религия, и
русские люди до мозга костей — люди православные, даже если они кришнаиты. Даже
если буддисты. (Хотя про современное поколение я не так уверена: официальная
идеология такова, что делает людей протестантами.) Но если меняет свою позицию
официальная церковь, то я ей не судья.
Я мимо одиночества пройду,
Перед Тобою встану на колени,
И тех прощу, кто всё ещё в бреду,
И наше оправдаю поколенье.
Скажу: "Ты Бог", себя еретиком
Признаю по привычке, и случайно
Замечу тех, кто был с Тобой знаком,
И с ними поделюсь Твоей печалью.
Твоя забота тяжестью в душе
Меня оставит в этом океане
Ещё живую — мёртвую уже,
Уже вдохнувшую твоё дыханье.
О, дай мой мир обнять в последний раз!—
Вскричу, и боль Твоя меня покинет,
Чтоб в бесконечный круг повтора фаз
Ступить походкой лёгкою — богини.
(10
дек.1989)
И мы с Виташей занялись язычеством – точнее, мировой мифологией: предшествующей
и астрологии, и йоге, и новым религиям — таким, как христианство и
мусульманство. Я всегда не прочь была взглянуть на мир из доисторического
прошлого.
Этот
рассказ я назвала "Христианские зарисовки в языческом стиле." Веташ
переименовал его — "Крещение в стиле Сатурн-Урана": он любит
усиливать акценты и прояснять ситуацию. Астрология позволяет сделать это лучше
всего.
У нас в то время была подружка, которая одновременно была
астрологиней и воцерковленной христианкой. Когда-то мы были вместе с ней в
правлении "Гаудеамуса" — организации студенческих хоров. Я там пару
лет была президентом: то есть формальным руководителем, который назначал время
и место общего собрания, а она — добросовестной исполняющей, которая передавала
информацию своему хору ЛЭТИ. Потом мы встретились на лекции о золотом сечении
Шмелева, а затем ее привел к нам в гости общий знакомый.
Как христианка, Валентина тогда нам с Веташем очень
понравилась. "У меня тоже был большой подъем, когда я крестилась,— сказала
она.— Месяца два или три. Я каждый день ходила в церковь, утром и
вечером." Моя частушка про нее была:
Добродушная душа
Всем мила и хороша.
И зачем ей только это:
Гороскопы и планеты?
Частушка оправдалась: астрологический кружок
Павла Глобы, куда она попала, по нашей ленинградской элитарной традиции,
запретил ей появляться у нас. Она привела как-то туда меня, и там испугались
конкуренции! Я побеседовала с Глобой, и он сказал ей, что мы много сделаем для
астрологии. "Так чего ты его к нам не позвала?"– спросил Виташа.
"Да мало беседовали, потом успею",– ответила я. Но потом Валентина
пропала и долго не появлялась — пока с христианским раскаянием не призналась
нам во всех местных закулисных интригах. Когда человек думает одно, говорит
другое, а делает третье — что тут скажешь? Но Глоба — хороший профанатор. И
когда нам предложили выступать с лекциями по астрологии в ДК Горького, где мы
вели астрологический кружок, мы удивились: как же это можно — на полный зал
транслировать математическое, да ещё и эзотерическое знание? разве можно так
кого-нибудь по-настоящему научить? и мы отказались. А Глоба стал читать лекции
как раз в этом ДК. Правда, к нам потом приходили люди, которые учились у него
несколько лет и все же не могли составить гороскоп – чему можно научить за
полчаса, даже и без компьютеров (которых тогда не намечалось даже и в проекте).
Хотя учиться интерпретировать его можно всю жизнь: век живи, век учись!
Может, мы были неправы, но нам было сложно сразу принять
такой образ жизни, когда за информацию надо платить деньгами — а не душой.
Валентина же у Глобы стала исполнять какие-то зороастрийские обряды, тоже не
бесспорные: придуманные, насколько я знаю зороастризм. И есть же наше
славянское язычество, его бы и возрождать! К христианству моя подруга стала
относиться как к теряющему силу в связи с приходом новой эры Водолея, хотя
Водолей — и знак православного христианства. Может быть, когда-нибудь эта идея
"эры Водолея": то есть синтез Платона, Рерихов, астрологии и йоги с
нашим православием — ещё даст о себе знать.
Валентина долго не
могла к нам прийти: считая, что надо настроиться на серьезный разговор.
"Она вечно перегибает палку,"— говорит Веташ. Она действительно может
повторять целый день одну мантру, но я считаю, что, скорее, хорошее качество.
Она мне очень серьезно говорила, что, рассказывая гороскоп, берешь на себя
чужую карму. "А если я просто с тобой общаюсь,— сказала я.— ты уверена,
что я кармы не беру?" Но, конечно, по-настоящему рассказывать гороскоп —
это тяжелая работа психолога. Эмоциональное и логическое полушарие здесь надо
включать одновременно. Что отличает астрологию от науки и сближает с религией —
то, что она строится не на системе формальной логики, а расцвечивает мир всеми
красками души.
В эзотерической
астрологии Рерихов каждому знаку предписывается свой способ развития: свой
психологический срез духовного пути. Согласно картине архетипов мировой
мифологии, это тоже так: гороскоп задает индивидуальный способ мышления и
чувствования человека. И национальной культуры страны.
"Не всем, кто
обладает, положено познать себя. Но лишь те, кто познает себя, будут
наслаждаться тем, чем они обладают,"— говорит Евангелие от Фомы.
Наслаждаться астрология помогает (настоящая астрология, конечно, а не ее
профанация). И мифология разных народов тоже. И мировая символика. Но чему
гороскоп пока помогает мало, так это перейти от созерцательного настроя к
действию. Для большинства: "Вот вы такие – и у вас огромные творческие возможности,
которые вы никак не реализуете и все равно целиком никогда не задействуете",—
означает: "Ну и хорошо. Поживем-увидим!" Христианское же: "Ваше
время истекло: вы завтра — умрете!"— призывает к действию.
Уподобление Творцу в
создании нового — аспект Сатурн-Урана — право, которое жители нашей водолейской
страны ревностно охраняют: часто друг от друга, специалисты от дилетантов,
государство от народа, родители от детей. Может, когда-нибудь смягчится эта
наша по-водолейски жесткая система охраны, которая способна подавить всю
творческую активность созерцательных людей. Ведь то, что делается силой, не
содержит такого творческого потенциала, как то, что опирается на созерцание.
Бешенный ритм современной жизни только разрушает — гонка не дает создать
ничего.
В неканоническом
Евангелии об этом сказано так: "Дела человека происходят от его силы. Его
дела — его дети, которые происходят от покоя. Поэтому его сила обитает в его
делах, а покой открывает себя в детях. Он делает свои дела благодаря своей
силе, но благодаря покою он порождает своих детей."
Что может противостоять сегодня гонке за
выживаемость и вернуть покой? Неестественность жизни забивает действительно
духовные ростки, и дает пробиться только крайним, экстремальным и примитивным
идеям. (Чего стоит только жизнь в берлоге медведицы у автора «Анастасии» Мегре
или воскрешение из мертвых за 38 000$ у Гробового! А народ им верит: русскому
нужно чудо.) Христианство дает возможность почувствовать настоящие процессы
трансформации, включиться в настоящее воскрешение тела и души: увидеть, как оно
происходит в обыденной жизни. Увидеть чудо даже просто в любви семьи: когда
люди отождествляются с миром и их сознание царствует над ним — это и есть
венчание — это короны царей. Линия синтеза религий в жизни пока плохо выявлена,
чтобы добраться до ее цельного документального описания. И я не очень уверена в
пользе своего рассказа или его вреде. Но как человек, много лет занимающийся
мифологией, могу думать, что подобное описание способно пробудить мысль каких-то
мыслящих людей — которых если не задеть, то все будет мимо.
"Что
же вы себе такую антирекламу создаете?"— спросили высшие силы, когда я
через 16 лет вспомнила и отредактировала этот рассказ.
"Каюсь,
конечно, да и все рассказы: не только мои – все современные осмысления, а особенно
описания жизни людей – далеки от того, что есть: если сравнивать
с Истиной,— ответила я.— Да уж больно противно смотреть на нынешнее отсутствие
культуры. На грубость сериалов и самодоказательство рекламы. На то, что все
сводится к энергии – и к энергии денег: это самая большая ложь. Что с того, что
существует мировая сеть ИНТЕРНЕТа? Православная соборность эмоционально
красивее, даже если это миф. Даже если символическое мировосприятие
христианства — с Голгофой и сдиранием кожи с христианских мучеников — ужасно.
Современности ближе буддизм, но мы живем в России",— так ответила я. И
поехала на Новый год в Тайланд смотреть на местных будд — вернувшись к
православному Рождеству, которое Россия отмечала искренним состраданием буддийским
странам Индийского океана, затронутым 10-метровой цунами. Цунами была 26
декабря, когда в Тайланде весело отмечали свой буддийский праздник параллельно
с католическим Рождеством, даже и не помышляя переживать за свою страну и
соседей, и тем более с такой глубиной, как это делали русские!
Может, в нашей
стране праздники не удаются так, как за границей, где на душе легко, — где-нибудь
в Индии или в Испании, как я это наблюдала,– но когда-нибудь и мы научимся
справлять их как следует. И Пасху, чтобы "Воистину воскесе!" – было
воистину. И Рождество: совпадающее с древнегреческим праздником, когда Дева
рождает новый эон. Новый год, у древних людей возобновлявший творение Неба и
Земли: каждый год они строили свой мир с самого начала, в первозданной его
чистоте. И даже наш ленинградский праздник — день снятия блокады. Сегодня мы
тоже словно в блокаде – не живём, а выживаем. И ждём, когда кто-то освободит наши
души из этого кольца. Ну а кто может это, как не Христос? И хоть современные
люди знают, как делать дела, — но о творении немножко забыли. Пусть напомнят им
об этом планеты сотворения Неба и Земли – Уран и Сатурн.
ноябрь 1988
(с редакцией декабря 2004)
СПАСИ-БО
И СПАСИ ГОСПОДИ
ПЯТЬ ДНЕЙ В ПЮХТИЦКОМ МОНАСТЫРЕ
Пюхтицкий Успенский монастырь — в Эстонии, в 40 минутах езды от Йыхви.
Достаточно удобный поезд отходит в час ночи и прибывает в Йыхви в пять утра.
Утром есть два автобуса. Я была там в декабре 1988 года.
Монастырь небольшой: одна высокая церковь с куполами,
трапезная церковь, остальное — двухэтажные деревянные домики. Он стоит на горе,
а вокруг — деревья и лес с елками. Стены не особенно чувствуются: они выше
вершины холма — но, может, потому что я была там зимой, в метельную погоду,
когда все было завалено сугробами и сглажено. Летом там, должно быть,
живописный рельеф. Несколько бесплатных гостиниц, комнаты в которых называются
кельями: на территории монастыря и за его пределами: летом в большие праздники
много гостей. Монахини живут в таких же зданиях и там тоже, по двое. Есть
комнаты, где живут временные рабочие.
За оградой — кладбище, где стоит часовенка, посвященная
Богоматери, рядом с дубом, где она явилась одному монаху. Дуб уже старый, с
полузасохшими сучьями, которые зимой выглядят обгоревшими, обнесен оградой. На
нем предупредительная надпись от туристов, по-эстонски. Туристов там —
несколько толп в день. Монахинь они не раздражают, потому что монахини вообще
не раздражаются — но раздражают гостей, более настроенных на созерцание. Потому
что контраст действительно сильный.
Монастырю — лет сто, на самой горе — часовня в память о
человеке, давшем деньги на его постройку. Вот и все достопримечательности.
"Впечатлений ярких нет,"— резюмировал Веташ. Объективно он прав, мне
там было обычно. Не так чтобы как-то особенно хорошо, а именно очень нормально:
как и должно быть. Зато вернувшись, я некоторое время приходила в себя от
впечатлений Ленинграда. Недовольство, грубость. Расстаяло, и машина из лужи
обливает двух вполне приличных дам, которые произносят с чувством: "Вот
сволочь-то!" И как-то это режет. Нет душе покоя.
В детстве я удивлялась: зачем по телевизору показывают таких
невоспитанных мужчин и женщин? Неужели на самом деле все такие? Когда в этом
внутри, то незаметно: жизнь все оправдывает смачно-животной сочностью. Даже
вкусно. Но от контраста между миром и монастырем человека можем ожидать
облом...
Монахиням тоже не так легко жить: много работы плюс сами
службы — восьмичасовой рабочий день. Бывают такие случаи, что возвращаются в
мир. Правда, потом обратно уже не берут. Но возвратиться, видимо, тяжело, и
нелегко найти себе место. Хозяйство полунатуральное, и на общение особо нет времени.
Монахини друг другу не мешают. Личных денег у них нет. В свои родные места
монахини ездят. Еще ездят в миссии.
Гостям тоже не мешают: распорядок, в общем, свободный.
Обедать тоже можно когда хочешь, а не когда позовут, и никто заставлять ничего делать
не будет, если тебе не хочется — это видно ведь. Просто как-то совестно даром
есть хлеб. Следить, ходишь ли ты на службы, тоже никто не будет. Я не знаю, как
надо себя вести, чтобы оттуда попросили.
Все в монастыре делается с благословения. Когда передачу про
монастырь показывали по телевизору, игуменья была в Москве. "Вы будете
смотреть?"— спросила одна гостья монахиню. "Если матушка
благословит,"— ответила та. Матушка ежедневно звонила по телефону,
осведомляясь, как дела. Это не значит, что она могла иметь что-либо против или
монахини без нее не справятся. Это — действие не на своем посыле, а на посыле,
идущем сквозь (на трансцендентном, если сказать философски). И это — отсутствие
именно своеволия, а не своих желаний. Когда я пошла к незамерзающему источнику
купаться в день причастия, это вызвало предостережение одной монахини; я
сказала: "Священник же меня благословил".— "Как же он мог тебя
не благословить, если есть твое желание". Ничего против она мне не
сказала, именно потому что внутреннее желание может быть сильнее принятых
правил. И это естественно: именно поэтому в монастыре присутствует ощущение
свободы души – а не ее скованности, что свойственно всем другим социальным
институтам России, которые навязывают свои малоестественные правила поведения
всем туда входящим с ревностью, заслуживающей лучшего применения. Думаю, душа
любого русского человека подсознательно боится формализма наших социальных
институтов, поэтому и в монастыре люди нередко видят образ рабства. Но как раз
там его нет.
Монахини утаивают отрицательную реакцию и выражают только
положительную. И отрицательная реакция у них исчезает. Они гармоничны в
движениях и поведении, в церкви приятно посмотреть, как они крестятся и
кланяются, и тушат свечи. Общаться с ними легко: примерно один, кроткий стиль
разговора. Они говорят так, что человек может себе доверять. Не возникает
ненужной реакции. Обратиться к незнакомому человеку, скажем, на улице — для нас
часто определенное психологическое столкновение, даже если выражена добрая воля
с обеих сторон. Здесь этой своей воли нет — и все очень спокойно. Впечатление,
что у каждой монахини — соединение Солнца-Луны в гороскопе. И душа от этого,
конечно, отдыхает.
Я отвыкла ездить одна, но удача в дороге мне сопутствовала.
Я взяла билет за 15 минут до отхода поезда и не успела растворить в уюте вагона
одиночество вокзала, как подошедшая из-за соседней перегородки женщина
предложила пересесть к ней поближе, и спросила, куда мне ехать. "В Йыхви:
на автовокзал. Только не знаю, где он: говорят, в другом конце города,"—
добавила я на всякий случай, так как вопрос звучал по-деловому. Но женщине,
оказалось, тоже было на автобус, и дорогу она знала. Она, правда, ехала не в
Пюхтицы, а чуть подальше: к отцу Василию, в Усть-Нарву — рыбак рыбака видит
издалека. Я выяснила, что мне до Куремяя, и мы немножко пообщались.
Тихая и немного замкнутая, как все тогдашние христианки, она
была ленинградкой, а муж ее, энергичный приезжий, не разделял, конечно, ее
взглядов. И она сказала, что как стала ближе к Богу, так от мужа стала дальше.
К своему 15-летнему сыну, который увлекался, главным образом, музыкой и
радиотехникой, она относилась с пиететом, осторожно, как вообще русские мамы
относятся к мальчикам (девочек они часто забывают уважать, зная об их будущей
доле) — а еще потому, что называла свою семью неблагополучной. Я сказала ей,
что не так плохо, что молодежи сейчас так много открыто: они не будут тратить
времени на лишний поиск, не будут чувствовать себя в одиночестве, а она
подспудно таила опасения, что у них нет противоядия против того, что выливает и
обрушивает на их головы хотя бы телевизор. Почему я вспоминаю этот разговор —
мне понравилась его ненапряженность: говоря о себе, она как бы о себе не
говорила.
На автовокзале она встретила свою знакомую, и я их оставила.
В 5 утра автобус забили главным образом рыбаки, русские. "Вот батюшка
обрадуется!"— сказали они, когда я выходила.
Я добралась до монастыря в полной темноте. Это было 7 утра:
в целом, хорошее время, потому что обычно как раз начинается служба. Но
накануне был праздник, поэтому все еще спали. Недалеко от входа ненавязчиво
стояла очень закутанная монахиня, которая сказала мне, что служба будет в 10 и
посоветовала пока пойти в гостиницу, так как холодно. "Я не могу отсюда
отойти,"— сказала она, как бы оправдываясь, что не может меня проводить,
пока я в темноте осознавала, куда податься дальше. Мимо прошла еще одна,
направлявшаяся в церковь, монашка. "Вот церковница приехала,"—
сказала первая. Та показала мне, где живет Наташа, которая у них вроде
коменданта, и я пошла туда. Наташа, как мне сказали, еще спала, и я вернулась к
гостинице. Средняя дверь была открыта.
"Заходи, заходи,"— сказала женщина в платочке,
что-то делавшая по хозяйству и подозвала другую. Я сказала, что я в первый раз,
и что Наташа еще спит. Они улыбались: "Кто тебя послал?" Я удивилась
и формулировке, и смыслу — но там считают, что про монастырь знает мало кто.
"У меня знакомые ездят". — "Кто, например?" — "Да вы
не знаете: они типа меня такие".— "Ты нам поможешь?"—
"Конечно".
Монахиня пошла провожать меня в комнату. "Ты паспорт
взяла?"— вспомнила она по дороге. Они ведут каталоги, кто приезжает. Я
как-то не спрашивала, зачем, но приезжающих они спрашивали: "Вы у нас
записаны? В каком году были?" Встречают они мягко и радушно: видимо, чем
более чуждый человек, тем радушнее,— но я была, когда народу было мало,— а меня
они приняли за свою.
В комнате в углу висели образа. Поскольку я успела не
выспаться и замерзнуть, я поблагодарила Богородицу и легла спать. К десяти я
проснулась: никто меня не будил, но будильники там есть, и церковь звонит перед
началом службы, но негромко — и пошла на службу. Первое, что я увидела, выходя
на улицу — табличку на двери, чтобы дорогие гости не выпускали кота на улицу после
11-ти, а то там собаки. Тут же я увидела и того, кому была посвящена записка.
Серый, очень пушистый и очень довольный кот сидел на снегу, с достоинством
выгнув спину. Чувствовалось, что кульминационного момента своей жизни он уже
достиг. В его осанке отражалось все достоинство монастыря.
Было воскресенье, и людей на службе было много. Церковь
устремлена ввысь: с очень высокими сводами. Впереди, на голубом,— Богоматерь в
белой одежде среди 12-ти архангелов. Служат священники: женщинам не положено исполнять
главные церемониалы. На Западе сейчас ведется борьба, чтобы доверить женщинам
эти миссии. И правильно — подумала я, посмотрев на службу. Так было бы
красивее.
Игуменья даже не мажет себя миром, что делают священники не
самого высокого ранга. А она уж точно достойный человек. По виду очень добрая,
и лицо у ней — чуть не самое простое и смирное из монахинь. Еще больше оно мне
понравилось на случайных фотографиях из миссии в Иерусалим (я впервые
рассмотрела этот красивый, кстати, город с нестандартной архитектурой и
множеством храмов — тогда его еще не показывали по телевизору столь часто, как
потом.) Ее лицо было таким же скромным и не выделяющимся ничем, кроме своей
незаметности.
Уж у себя-то в монастыре женщины точно могли бы разобраться
сами. Хотя им, при отсутствии честолюбия, и так хорошо — это же наша
традиционность православия. Священники, по рассказам, не рвутся в женский
монастырь, и вид у них не самый представительный. (Может, когда будут не
справляться, отвлекшись в иные сферы, как всегда уступят женщинам?) Вот ранние
христианки: запросто основывали не только женские, но и мужские монастыри. А
наша страна как-то далека от эмансипации. Все-таки Восток, по сравнению с
Западом.
Рядом с храмом — трапезная церковь. Трапеза для гостей общая
только в праздники, а так их кормят в гостинице. Накануне был праздник Варвары
— один из самых значительных в монастыре, так как Варварой зовут игуменью (17
декабря). Старушки мне сказали, что я много потеряла (другими словами,
конечно). Распорядок дня такой: служба, потом завтрак, или, в праздники, обед,
в шесть — вечерняя служба, после нее — ужин. Идти на службу до, а не после еды
— естественно для восприятия, я и до этого так делала, хотя не знала, что так
положено.
В гостинице все очень по-домашнему. На столе стояло пару
салатов, капуста, соленые огурцы, селедка, консервы, блины, оладьи, печенье,
пряники, конфеты, джем — кроме первого и второго. Кроме матери Лиды, которая
проводила меня в комнату, еще обедали две старушки и женщина лет 45-ти, Елена
Григорьевна.
Старушка прочла молитву, обычную перед едой (это полагается
не только в монастыре, но и в домашней жизни. Я это помнила с тех пор, как
наблюдала 6 лет назад христианский кружок, где я была единственной, кто не
молился.) Но если в монастыре перед едой не креститься, то в лучшем случае
кто-нибудь научит, в худшем не скажут ничего, при монастырской мягкости
отношений. Молитвы совершенны не только выявлением психологических проблем, но
и уравновешенностью содержания: сказано столько, сколько и нужно: "Очи
всех, на тебя, Господи, уповают, пищу даешь нам во благовременьи, отверзаешь
щедрую руку свою и исполняешь всякое животное благоволение." (Интересно
сочетание последних слов, и даже в такой молитве есть смысл, над которым можно
подумать.) А после еды благодарят за земные блага и вспоминают про небесное
царствие.
Молитвой, по идее, должно начинаться и любое дело: "...
Ты сказал еси пречистыми устами своими, что без меня не можете творити ничего
же... помоги мне грешному сие дело, мною начинаемо, в Тебе самом
совершити." Чтобы не с напрягом и не в своей инерции, а — свободно.
(Сейчас, в современном стрессе, люди еще больше самоутверждаются в своих
делах, чем раньше, когда работали более плавно и естественно, так что это актуально).
В конце дела просят дать душе радость и веселие, что тоже не лишнее, потому что
мы, во-первых, устаем, а во-вторых, привязаны к результату. Мне понравилась
молитва перед чтением слова Божия, которая начинается с того, что мы на Земле —
пришельцы.
Старушки рассказывали про вчерашний праздник. Одна была
более разговорчивой и душевной, вторая все молчала, зато стала мне что-то
объяснять в церкви. Елена Григорьевна вспоминала какие-нибудь жизненные явления
и их оценивала, будучи в стиле своего возраста внутренне требовательной. Но
когда ей на какую-нибудь ее оценку кто-нибудь что-то возражал, внутренне
принимала и не спорила. Это было несколько странно видеть, могло показаться,
что это она нарочно, так как принимала она сначала умом. Но нет — она делала
так все время и вполне искренне, подбирая ключи с другой стороны. Она явно
раньше была жестче, чем стремилась быть. Это было удивительно, потому что ее
возраст — не самое стандартное время для работы над собой. Но ее дети выросли и
устроились, и ее ничто не держало.
Она приехала по делам, как она говорила — пообщаться с
игуменьей (она из Ростова, там было не с кем. В Ленинграде она, конечно, нашла
бы.) Она с удовольствием все время что-то шила монахиням, приехала почти на
месяц. Вела она себя несколько по-детски, так как светские манеры выглядят на
фоне большей погруженности в себя именно так. Я тоже сначала выглядела на
18-ть, всеми силами постаравшись не рассказывать о себе лишнего и повторяя про
себя: "Блажен, кто не опечалил ни одну душу, ибо таков Логос". Христиане
часто не рассказывают о себе из этих соображений: естественно человек может
быть открыт только когда он умиротворен — а не когда у него внутри проблемы.
Для проблем есть раскаяние и исповедь.
Душевный мир в покое монастыря лишается части тех щитов,
которыми мы с ног до головы увешаны, и поневоле начинаешь думать, что говорить,
а что и не стоит. Но свою гармонию человек в таком месте находит быстро. Я
поначалу действительно сошла за свою, так что монахини вечером спросили, не
разговаривала ли я уже часом с игуменьей, чтобы здесь остаться. Это застало
меня настолько врасплох, что я, уже успевшая расслабиться, смутилась и
покраснела: "Что вы, у меня муж есть". И сама бы я этого не заметила,
если бы это не заметили монахини. "Какая жалость!"— сказали они.
И что меня ещё
смутило — что покой этот временный. Такую душевную открытость не сохранить — в
суете: в миру.
Первый день был замечательный. После обеда я прогулялась
вокруг монастыря и к источнику, и ко мне поселили еще одну женщину, из Москвы,
с ее крестником, довольно тихим мальчиком. Света привезла его на именины: на
праздник Николая Мир Ликийских чудотворца. Его родители — журналисты — часто в
отъездах, а она вырастила троих детей, и пока нет внуков, переключилась на
4-летнего крестника. Знакомая монахиня привезла Свете жития святых,
дореволюционный церковный журнал, и потом еще Флоренского. "А как здесь
относятся к Флоренскому? — спросила я. — Он ведь немного философствует".
"Ничего себе немного! — сказала Света. — Это сохранилось у одной монахини:
она говорит, что ничего не понимает".
В монастыре есть библиотека, книги там только для монахинь,
но думаю, можно, попросить, с паспортом, или познакомиться по этому случаю с
какой-нибудь монахиней помоложе. Но у меня не было времени выяснять подробнее:
я была всего пять дней. Во всяком случае, если кто и откажет, то это будет не
резко. Мне хватило тех книг, что были у соседки. В образовавшуюся пустоту моего
временного спокойствия информация, люди и вещи хлынули лавиной.
Днем я на час уснула только так, а в пять пошла в храм.
Служба кончилась в 10. Света у своей монахини взяла молитвослов и предложила
нам прочесть напополам канун к причастию. Я стала читать и почувствовала ее
ответную реакцию, а потом она продолжила с той же интонацией другие молитвы. Я
забеспокоилась, что мы задержим монахинь с ужином, а после ужина осталась мыть
посуду — в связи с праздником в соседней трапезной было еще много народу. Когда
мы втроем с монахинями ближе к 12-ти заканчивали убираться, они предложили мне
с ними помолиться на сон грядущий — в кухне тоже образа и лампадка. Как быстро
я ни читала, периодически усматривая в молитве какую-то мысль и делая на нее
случайный акцент, это было страниц 15. Я падала с ног от усталости и заснула,
поэтому — очень счастливой.
Мать Лиде было не больше пятидесяти. В ней была
женственность свойственная провинции и проникновенность, что бывает у Рыб (но я
не спрашивала знак). Как-то за обедом я сказала, что мне понравился ее кот. Она
при этом засмущалась. Кот действительно имел с ней нечто общее и был ее
любимцем. Она все очень понимает, что ни скажи, — и одни раз встретившись с ней
взглядом, я даже боялась особо контактировать, чувствуя, что очень ее полюблю —
и меня потянет потом вернуться в монастырь от одного только от этого: дьявол-то
нашего внутреннего несовершенства проявляется как раз во внешне слишком хороших
ситуациях. Традиционно считалось поэтому, что в монастыре бесы одолевают
сильнее. Бес — он ведь во всем подобен человеку, и именно потому, что там очень
хорошее место, нельзя, чтобы наши желания совпадали с потребительскими
намерениями чертей!
Но если с мать Лидой я терялась контактировать, то все время
общалась с кухаркой — она была еще не монахиней, а послушницей, и звали ее тоже
Лидой — ей было лет 45. У ней еще оставались мирские моменты защиты, и мне
потому так не лезла в глаза грубость моих собственных чувств. Лида, когда
что-то делала, все время напевала "Богородицу". Меня забавляло — я
порой едва сдерживала смех — как она произносит по всякому поводу: "Господи
Всевышний — где же у нас лимонная кислота?" Когда я спросила ее, как она
приехала сюда так издалека: из Куйбышева, она сначала не ответила: "Тут со
всего Советского Союза. Ты-то сама что?" — но на следующий день стала
рассказывать сама. Видимо, это еще трогало ее. Она говорила на "ль"
вместо "л", и двадцать лет работала в столовой: "За человека
никто не считал. А мать игуменья говорит: Богу грамота не нужна. Вот учусь
потихоньку. Сначала языка (в смысле — старославянского) совсем ведь не знала.
Зрение было плохое. Теперь исправилось."
Как-то она у меня спросила: "У тебя дети есть?" —
"Нет пока",— сказала я, ожидая обычного совета на эту тему. Но не
стоит смешивать христианские чувства со стадными. И Лида сказала: "Оно,
может, и к лучшему. Меня вот Господь с мужем развел и сюда привел. Может и тебя
призовет." — "Не дай Господи,"— моментально ответила я. "А
может, так и лучше,"— сказала Лида. "У нас дом хороший,— объяснила я
в оправдание.— Люди любят приходить — вот как у вас здесь".
В смысле гостей я ей очень сочувствовала. Ведь не все же
сознательные люди, есть и потребители. А они им ничего никогда не скажут:
"Для того Господь таких и посылает, чтобы нам спастись." Приходит
человек есть в 12 ночи и не соображает, что им в 5 вставать. Лида накрывает на
стол так, словно только его и ждала — даже мне не догадаться — а он еще базары
разводит. А когда он уходит, говорит: "Господи Всевышний, скоро ли
грядеши? Когда же твой Страшный Суд?"— Но это потому, что она еще
послушница, а не монахиня.
Читая молитвы, я очень чувствовала эмоциональную сферу
послушницы Лиды, но реакции матери Лиды совсем не знала. Посередине я
засомневалась и спросила, читать ли дальше, и когда креститься — если у меня
книжка в руке. Мать Лида ответила: "Когда хочется." Интересно, что
послушница Лида быстро поняла, что я не знаю молитв и еще много чего, и стала
меня им учить, устремляя к своему идеалу. А вот мать Лида, наоборот,
воспринимала меня как есть, и в таком отношении получалось, что я как бы все
знаю и не нуждаюсь в поддержке. Но Лида не допускала отклонений:
"В монастыре говорят не "Спасибо", а
"Спаси, Господи". Что такое "Спасибо"? И не поймешь. Вот
"Спаси, Господи" — это ясно. А "спасибо" — это в
миру."
Гостиницы монастыря похожи на загородный санаторий. Если
столько не работать, не общаться и не читать, как я, то можно очень хорошо
отдохнуть. А душой отдыхаешь в любом случае.
Расслабляясь, душа входит в свой ритм. У меня просыпалась
жажда деятельности, в городе угнетаемая теснотой нашей комнаты в коммуналке и
центральных улиц. А другой, может, просто сидел бы за столом и смотрел в окно.
Я спросила, чем помочь, и с удовольствием помыла пол в общежитии временных
рабочих и пропылесосила ковры в гостинице, заодно рассмотрев образа, разные в
каждой комнате и альбомы с фотографиями служб, миссий и Валаамского монастыря.
В одной комнате был большой склад предметов, что продаются в церкви, на которые
я посмотрела не без искушения положить что-либо к себе в карман — главное,
этого бы никто никогда не заметил. (Но понятно, что внутренний контролер в
покое монастыря не давал проявиться спортивным интересам такого рода.) Читала я
сперва молитвослов, который вручила мне Лида, найдя, что я вполне могу
совместить чтение молитв с работой на гладильной машине, достаточно
однообразной. В молитвах я порой находила интересное содержание, кроме
художественного совершенства, присутствие которого делает очень ненавязчивым их
простота. Так я вычитала из молитвослова, что отделение души от тела —
болезненный процесс, и с удивлением обнаружила, что почитала смерть
блаженством, а оно, оказывается, может, и не так!
Еще я читала жития святых — в минеях столько чудес, что
убеждает само их количество. Описаны мученики как реальные исторические
персонажи с указанием дат, наряду с теми христианами, которые оставили труды по
богословию. Стандартная история мучеников такова: их просили принести жертву в
языческом храме, но идол рассыпался на части, и тогда христиан подвергали
пыткам. Палачам приходилось проявлять немало изобретательности и относиться к
делу неформально, так как у первых христиан раны и увечья заживали с
астрономической быстротой, а они славили Бога и молились за мучителей. Те и
сами часто обращались в христианство, и их тут же казнили — что называлось
крещение кровью. Убить же самих христиан не представлялось никакой возможности,
кроме как отделив голову от тела: ибо в огне они не горели, в воде не тонули, а
дикие звери повиновались им. Поэтому казнили их мечом. Если это была
христианка, вершитель закона обычно в качестве альтернативы предлагал ей выйти
за него замуж, что не производило на мученицу никакого впечатления, и тогда
праведный солдат Рима исполнял волю государства. Какого после этого было ему,
хроники умалчивают. Христиане, бывало, сдавались властям добровольно или за
компанию с уже схваченными, подавая хороший пример будущим поколениям. При этом
они всегда вели большую пропагандистскую работу (потому неправы католики,
подвергая себя страданиям просто так). После смерти они продолжали активно
помогать тем, кто их об этом просил, а иногда и по собственной инициативе.
В "Четьях минеях" есть и другие важные идеи —
смотри, например, житие Иосифа Полоцкого, основавшего монастырь, в котором не
было вообще никакой собственности: обобществлялись даже личные вещи.
Пишу-то я, конечно, с целью: создать более простое и более
осознанное отношение к религии — ведь это тоже наша жизнь, а не что-то
отвлеченное, внушающее скованность и страх перед своей атрибутикой, мистической
и не очень. По идее, христианство полагает человека свободным в своих мыслях и
поведении, и не вправе даже ничего ему указать, если он не желает. Но до сих
пор в культуре церкви мы понимаем мало что, поэтому до сих пор ритуальные
моменты более отстраняют людей от церкви, чем притягивают, а еще более
отпугивают люди, которые пытаются их объяснять (по опыту и духу это неофиты,
как послушница Лида, в отличие от Лиды-монахини). Но что для меня, мирского
человека, было несомненно в монастыре: воление человека, его внутреннее желание
право, ибо он свободен. Монахини, вероятно, знают, что они не знают истины,—
как это знал когда-то Сократ. Поэтому они готовы к восприятию истины. Они не
навязывают другим свое мнение о ней. Но истина в полной мере может открыться
только всем, как писал об этом Владимир Соловьев. Никак иначе не
получится! Поэтому верующий человек не может не желать, чтобы истина явила себя
в мире: ведь тогда она откроется и ему тоже! "Страх Господень", иначе
предстающий как "трепет за мир" — это сознательный страх за, а не
инстинктивный страх перед. И бояться можно только живого Господа, а не
застывшей формы — но как же Его можно бояться!
"Ты все о главном не говоришь",— потребовала
Марго, когда я описала ей жизнь монастыря. "Я лучше напишу,"— сказала
я. "Я не понимаю, как можно писать о монастыре,"— сказала Маринба,
нашедшая за истекший период квартиру и работу и не очень этим довольная.
"Почему же нельзя?"— ответил Веташ, приближая ее к простоте жизни.
Его интересовал именно быт: образ жизни, а не духовные изыскания, которые
волновали Марго. И я понимала Маринбу: можно успокоиться и замолчать. Но для
меня здесь главный вопрос — духовный путь моего поколения. Атеист по рождению,
воспитанный в атеистической стране с коммунистическими идеалами, не может
воспринять Бога через призму только одной какой-то религиозной традиции
прошлого, если он не лицемерит. И если Бог проявляет себя, то мы видим его не
через прошлое, а через будущее. Поэтому если человек постигает глубину одной
традиции, он не может не видеть глубину других. Он закрывается от части жизни?
Значит, он не хочет видеть Бога. Истина откроется всем, и только всем — это
главное.
В стране с обязательным средним образованием культурные
знания всем доступны. Знание — граница, ниже которой сознание человечества не
смеет падать. Вера дает быстрый результат, но он часто лопается, как мыльный
пузырь. Чистая вера сводится к психологии, а жизнь не сводится. Поэтому нужно
современное знание, современное восприятие веры. Ее границей служит атеизм.
Атеист рискует — душой? Но что мне мои духовные изыскания, и зачем мне моя
душа, если истина проявит себя в мире?
В монастыре гости обычно расходятся по комнатам и занимаются
своими делами. Общаются обычно за работой или с соседями. В церкви запоминаются
лица, которые появляются постоянно, и значит, здесь пока живут. Мимоходом
высматривая кого-нибудь на меня похожего, я познакомилась с девочкой Варей. Она
приехала со своей крестной Серафимой, многих тут знавшей и проявившей интерес к
своей тезке, но я несколько сторонилась ее активности. Варя с детства была
католичкой, но переселившись из Литвы к мужу в Ленинград, пришла к естественной
мысли, что муж и жена должны быть одной веры — венчаться они, правда, все пока
не соберутся. Православие для нее бесспорно затмило католичество.
Утром она доброжелательно общалась с молодым священником,
знакомым Серафимы. Главного священника звали Гермоген, он раньше служил в нашем
Никольском соборе, а тот, кому она исповедовалась утром — отец Сергий. "Их
тут мало,"— сказала я. "Я сказала: устаете, наверное, — ответила
Варя.— Действительно: грехов наслушается, потом еще служит. Он говорит: не
устает, мол, для него одно — слушать и отдыхать". Я почему-то отметила это
про себя.
"А другой там был эстонец — не знаешь, как его зовут? —
странно, но умный. Он эмоционально меня убедил, что в прощение грехов надо
верить, что кармы не остается, но это действительно не объяснить. "Я
сейчас буду читать разрешительную молитву, а ты должна верить — всеми
интеллектуальными силами души,"— Варя улыбнулась. После службы она
убиралась в церкви с монахиней, кончившей наш Политех — но в монастыре не
возникает вопроса, зачем туда уходят: потому что это не дело, а образ жизни,
очень гармоничный.
Хотя бы под влиянием стадного чувства, в монастыре наверняка
потянет искупаться в незамерзающем источнике: зимой в воде плавают льдины, но
купаются все, и старушки в первую очередь. Бояться не принято — считается, что
заболеть нельзя. Перед маленькой часовенкой — кран, а над протекающим перед ней
полукруглым ручьем сделан деревянный домик, скорее навес: там не теплее, чем на
улице, только ветра нет. Под потолком не дереве начертан крест — чтобы
помолиться. Окунаться полагается три раза с головой и не вытираться, что
разумно: так как если вытираться, то можно замерзнуть — особенно в -25 — руки
мерзнут, в основном. Все же надо настроиться и благословение взять, даже моржам
(бани-то рядом нету!). Еще стоит взять благословение на отъезд из монастыря:
ведь если в монастырь я приехала как к себе домой, то домой — наполовину
оставшись еще там, и это было стрессом.
Когда я собралась на источник, я подошла за благословением к
отцу Сергию — просто других не было, а так я не очень расположена к молодым
священникам. Хотя считается, что личностный момент священника при исполнении
его обязанностей не присутствует (он — только проводник), священники ведь тоже
люди — верующие обычно это понимают, и зачем им такие "язычники", как
я? Но отец Сергий стал спрашивать обо мне, и я рассказала. После того, как мы
выяснили вопрос с детьми, и он назвал мальтузианскую теорию моего супруга
излишним мудрствованием, он спросил: "Ты занимаешься йогой?" —
"Да это просто гимнастика, ее даже в школе проходят",— удивилась я:
подумав, как вредно, должно быть, было бы столь негативно настроенным людям
знать, что один наш знакомый недавно рассказал нам про другого своего
знакомого, который получил таким образом паралич. И я сказала, что хорошо
отношусь к другим религиям, так как сложно принять, что неправы целые народы, и
что все они осуждены погибнуть. Где же тогда Вселенская идея христианства?
Отец Сергий вспомнил про святого, который долго молился в
пустыне, думая об этом, и Господь явился к нему и сказал, чтобы он думал не о
проблемах, недоступных его разуму, а о спасении своей души, ибо в этом —
больше. Наш разговор занял однако довольно много времени, и женщина с девушкой
моего возраста, наверное, ее крестницей, сказала мне: "Хорошие наставления
батюшка давал?"
Я поблагодарила ее улыбкой, но этот разговор не запал бы мне
в душу, если бы вечером Лида не стала рассказывать: "А то еще йоги такие
приезжают: и на колени не так становятся,— она показала (по-японски).— Но
может, они не умеют? Соберутся вечером в комнате и вместе Евангелие
читают. Им ночью бесы легче являются,— объяснила она с некоторым сомнением.— И
чего их сюда тянет? Дух здесь хороший, наверное." — "Да, дух
хороший,"— согласилась я, не зная, чем оправдать перед ней
"йогов", и мне стало очень тяжело. Ну ладно, Лида — она из Куйбышева.
Но священник Сергий — молодой: ему еще придется поглядеть на таких язычников,
как я: так я, по его понятиям, "йог"!
И я перед отъездом подошла к нему — во время исповеди,
потому что не нашла другого времени и места. Начав с того, что я оторвана от
истиной реальности и склонна жить мечтами, я сказала ему: "Вы говорили о
моем язычестве, но я — изучала, и я понимаю и уважаю другие религии, а
следовательно — почитаю их богов. Потому что заслуживает уважения другая вера и
человек, когда он сам к ней пришел. Этическая сторона разных религий
практически едина. Образы часто сходны. Вы читали что-нибудь?"
— Да, я знаю: Шива, Вишну, Будда,— начал священник с
колебанием, но почувствовав, что мои мысли ушли при этом в иное измерение,
сказал твердо, как человеку иной веры, — Мне это не нужно,— и продолжил о
единстве Бога и его единственности.— "Никто не может прийти к Отцу, как
только через меня."
— Можно ли считать, что этого не присутствует в других
религиях? — кажется естественным, что вера — вещь универсальная,— начала я.— Вы
знаете, был такой индийский йог Рамакришна. Я расскажу, мне это важно: типа
нашего юродивого, умер сто пятьдесят лет назад, обещая родиться снова. Он всю
жизнь бескорыстно помогал людям, а прикосновение монеты оставляло ожог на его
коже даже во сне.
— Дьявол,— сказал отец Сергий,— бескорыстен. Ему ничего не
нужно, только наши души.
— Рамакришна ведь крестился, тоже: почему я про него и
говорю,— объяснила я.— Но всегда почитал свою мать Кали — и я добавила, как
понимаю такой аспект Бога: в ожерельи из черепов. — Вы полагаете, он в геенне?
— Несомненно, — не задумываясь ответил священник, для
которого был странен сам факт существования подобного вопроса. Он мне еще в
прошлый раз успел сказать: как можно сравнивать Христа — Сына Божия и Будду —
возгордившегося человека? Его чуть не с улыбкой уверенность по этому вопросу
меня задевала.
— Наверное, он там грешников утешает,— сказала я с грустью.—
Раз он это делал всю жизнь?
— Там никто никого утешить не может,— сказал отец Сергий.—
Добрые дела не спасают человека.
— Вот это я как раз понимаю,— сказала я. Теперь уже я стала
говорить о единстве Бога, а отец Сергий, попутно сообщив, что безлично
абсолютное — только смерть, а Бог — всегда личен, смотрел на стройную систему
моих понятий, как на хаос, как добросовестный хозяин смотрит на случайно
обнаруженную свалку вещей, не зная, с какой стороны подойти, чтобы ее
разобрать. Он начал от Адама.
Тем временем подошел еще священник, заметив, что скопилось
много ожидающих. Я слабо почувствовала угрызения совести: "Вы знаете, я
это все читала, и философию на эту тему — но когда я читала это такими словами,
я даже не крестилась. А вот Рамакришна очень быстро привел меня к пониманию
личного абсолюта и к христианской вере тоже".
— Нельзя так говорить! Никто не может привести к Богу,
только Он сам.
— Таким путем?
— У всех, конечно, свои пути...
— Я зачем все это вам говорю: тому, кто верит с детства, это
сложно понять, но многие сейчас уходят в другие религии. Они доступнее, потому
что легче рационально объяснимы. Не нужно это отрицать: они ищут то, чего
оказались лишены.
Отец Сергий сожалел о подобных людях: тяжело тем, у кого нет
страха — и Бог же не зовет к себе: даже христиане немногие спасутся — и
приглашал приезжать еще. Тут к нему подошли две монахини: он их наспех благословил.
"Ну вот, а говоришь, не устаешь",— подумала я. Надо было кончать. Но
священник тоже молчал.
— Ты хоть каешься? — наконец спросил он.
— Я чувствую веру так, как я ее чувствую,— сказала я.— Мне
сложно ощущать иначе и я не знаю, нужно ли. Умом принять что-либо куда легче,—
и поскольку мой внутренний мир уже пребывал в достаточном напряжении от такой
беседы, я вытерла глаза, не зная, что я могу еще сделать. Отец Сергий на
душевные проявления не реагировал никак и стал читать разрешительную молитву.
После чего я подошла к ритуалу причастия, который уже начался.
Этот разговор как нельзя лучше проявил силу моих душевных
привязанностей, как и недостаточную убедительность мыслительной концепции. Но
действие равно противодействию — по своему эффекту. Я стояла, смотрела на
высокие — очень высокие — своды голубого храма, и вместо того, чтобы согласно
христианскому канону благодарить Бога за то, что он удостоил меня, недостойную,
причаститься, видела, что христианство — это очень круто, что реальные требования
его — до сих пор — на уровне первых христиан, что его отрыв и возвышение —
молниеносно и колоссально, что чудеса его, даже безо всякой практической пользы
— выше всякой пользы лечения и помощи, и что такую жертву, которую оно требует,
мало кто в состоянии принести, и я тоже — не могу!
Кстати говоря, после причастия не полагается становиться на
колени, а также работать — как и поклоняться несвятым предметам (но иконам
можно). При этом желания возникают как раз противоположные — из чувства благодарности.
То, что на человека снисходит особая благодать, и он, свободный, почти Христос,
и так и надо относиться — я тут не знаю, что сказать, а прямо сразу хочется
упасть на колени. Я в восхищении смотрела на иконы, свечи, коврики, цветы и
радовалась, что я все это вижу. Да, подумала я, если я крестилась для того,
чтобы понять, насколько я люблю мир, то, кажется, мне это удалось. Неужели я
предпочла жить в последний раз? — сформулировала я по-язычески. Это не был
страх смерти, но яркая сила нереализованных потребностей души.
Моя душа такого хорошего отношения — такого внимания к себе
не ожидала и заблудилась в своем самоотрицании, повиснув где-то между куполом и
желудком, и я сообразив, что это надолго, стала ее успокаивать. Тут подошла
какая-то девушка и спросила, не иду ли я на источник: "Там какие-то мужики
вчера сидели, мне было неспокойно". После причастия вообще-то не
полагается окунаться, но если желание есть, оно право. Я обещала ее проводить и
пошла надеть шаль, сопровождая домой светиного Колю. Мимолетное ощущение своей
нужности не находило у чувств никакого подтверждения. Люди перестали являть
опору — возможно, оттого, что я только что заступалась за них, я оказалась
внутренне совершенно от них свободна – и от моего интеллигентского и от эмоционально-поискового
окружения, и от всякого представления о том, что бы мне надо было сделать
полезного для других людей. Храм отнял их у меня в один миг, оставив душу
парить в ее одиночестве (на время лишив ее привязанностей, если сказать
по-буддийски). Дух всегда переворачивает представления (по принципу
тезис-антитезис — хотя потом, конечно, наступает синтез, говоря словами
Гегеля).
Вернувшись с источника, я еще посписывала молитвы,
простилась с Еленой Григорьевной, поблагодарила Лиду за молитвенник и шаль,
сожалея, что у меня нет еще хотя бы дня: мне было на работу. "Ничего ей не
надо,— сказала Лида, уверенная, что я еще приеду, Елене Григорьевне, которая
смотрела на мою сумочку 15х15 см, где лежали зубная щетка и паспорт.— Другие
набирают..."
"Почему же, я взяла в церкви просфорки,"— сказала
я, тщетно пытаясь найти какую-нибудь связь меня с комплиментами и другими
материальными вещами. Было бы естественно попрощаться с мать Лидой, но это надо
было делать специально, и я пошла на автобус. "Неужели все?"—
беспомощно думала я, глядя в сторону куполов. Что-то я там забыла. Зубную щетку
взяла. Это всегда такой психологический эффект при отъезде. Нет, не так все
просто. Что-то я оставила. Реальное. Кусочек своей истории. Рамакришну.
Предыдущую ступеньку, если сказать словами Гегеля. Или, может, мечту о единении
народов, религий и разных социальных слоев? А веру в единство всех вер? —
Разумеется, нет!
Это был день соединения Солнца с Ураном. Темнело, и когда
окно автобуса молнией прорезали огни какого-то хутора, я вспомнила про планету
свободы и подумала, что человек, переходя к последующему качеству, разрушает
предыдущее, но потом все равно должен его восстановить. Странно, но планеты
продолжали считать меня своей даже тогда, когда меня покинули люди и вещи. Эта
мысль меня несколько согрела. Мы должны покидать прожитое, но мы отвечаем за
него. Рано мне еще покидать этот мир!
В Йыхви я нашла продуктовый: купить Виташе тяжелого черного
хлеба, который он любил, и по привычке отправила кусок в рот, успев подумать:
без молитвы! Пять дней — это мало в монастыре. Мало, и чтобы войти в его
состояние, и чтобы из него выйти. Но чтобы получить представление о душе,
достаточно.
"Когда переселяешься?"— спросил Автандил, не
оставлявший идею принять участие в реставрации буддийского храма. "Ну я же
мирской человек,"— с сожалением сказала я.
Конечно, в таких местах, как Пюхтицкий монастырь, всякий
находит что-то свое. Ириний выразил искреннее удивление, как я не
почувствовала, какая рядом со старым дубом у источника точка выхода в космос:
"Надо было с ним поздороваться. Там ветка такая, как рука." Но на это
мне не хватило фетишизма или любви к природе, — а может, мешал забор. В
одиночку в монастыри ездить лучше, чем вдвоем (продуктивнее). Правда, я хорошо
представляю там большую компанию, человек в семь, чтобы под эгидой традиции
легко и глубоко проявлять возникающие у нас тенденции к общинности. Только при
этом надо не сойти за "йогов".
А католики и вправду ближе к человеческому, если судить по
ленинградскому костелу. Мы были там с Марго на Пасху — ну не хватает отрыва! —
Какую же надо иметь веру, чтобы совмещать в себе разные? Или, может, не в этом
дело? Чтобы не колебалось равновесие души, надо, чтобы на обоих чашах был
весомый груз — тяжелее текучести жизни. Тяжелое это бремя — наша свобода!
Приехав из монастыря, я пару дней пребывала в таком
спокойствии, что не находила нужным делать ничего, кроме домашних дел — идеал
многих, совершенно разных наших знакомых. (Это идеал также буддийской притчи, в
которой монаха спрашивают: "Что ты делал до просветления?" —
"Рубил дрова, носил воду." — "А после просветления?" —
"Рублю дрова, ношу воду.") Но так как обычно такой погруженности,
сопутствующей даосскому недеянию, нет, просто жизнь — подчинение текучке, никак
не затрагиваемое истинной реальностью. А негармоничность бытия подхлестывает
бежать в свои нереализованные возможности, потому что уж если мы ему не
соответствуем, то оно нам тем более — и нужно хотя бы его переделать.
Приходится констатировать, что к настоящей духовности православия: к
манифестации истины — мы пока не готовы.
Я не знала, что делать с этой неготовностью. И вот приснился
мне такой сон. Иду я по нашей улице, и на тусклых ее фонарях сказывается
экономия электричества. От привычки к нашему темному климату мне часто во сне
не хватает света. И на углу здания я вижу полукруглое окно — точнее, сначала
нишу, в ней должна быть фреска, которая преображается в женщину, рассыпающую
внутрь и на улицу золотистый свет. Поскольку там на самом деле острый угол
дома, а ниши нет, я понимаю, что это видение. А место это и в самом деле
хорошее — вид оттуда незажатый соседними домами. И я понимаю, что это не мне
видение, а просто. Просто она есть, и дает мне возможность убедиться в своем
существовании, раз я этого хочу. Она там, слитая со светом и улицей, а я здесь,
в своей отдельности. Чуть позже я понимаю, что это сон: когда чувствую шок
электрического удара и прикрываю рукой сердце, склонившись к слякости асфальта.
В этот момент Виташа, обнаруживая какое-то шевеление в комнате, тоже
просыпается и начинает выяснять, зачем наша кошка Дашка грызет на шкафу его
скульптуру шестиголового Дракона, а я соображаю, что это я положила для
разнообразия в одну из его голов сухую рыбью кость. Перед закрытыми глазами продолжают
сменять друг друга разноцветные образа, и я жду, пока эта любопытная игра
колбочек и палочек в моем глазу не остановится, не оставив даже грусти.
Я не понимаю, что с этим делать — наш разум вообще не
понимает, что делать с фактом существования. Он чаще всего смущается и
неправильно думает, что он тут лишний. Да и зачем оправдывать себя
самоутверждением? Мы ведь уже оправданы — Логосом-Христом — в это можно только
верить. Но монастыри созидаются, чтобы человеку было где преклонить голову (ведь,
если верить Иисусу, на Земле такого места нет, и быть не может). Преклонить —
пока он ее на самом деле не поднял.
1988
ТИХВИНСКИЙ МОНАСТЫРЬ
И ЕГО ИКОНА
Конечно, я описала Пюхтицкий монастырь в 1988 году — а не сейчас. Сейчас он на территории
чужой страны, и, возможно, что-то изменилось — и как у нас всегда, не в лучшую
сторону. И тут мне хочется рассказать еще об одном монастыре, в котором мы были
недавно. О Тихвинском Успенском, куда очень торжественно возвратилась икона
Богоматери 12 века: до того, как ее туда привезли, и после.
Мы поехали в Тихвин не специально ради монастыря: наша
знакомая пригласила нас туда на Новый год, и потом уехала, оставив нам пустую
квартиру, на все дочкины зимние каникулы. Монастырь был рядом — хоть каждый
день ходи на службы. С утра наша семейная команда уезжала в лес на лыжах,
стартуя прямо от парадной. А вечером было темно: вариантов для прогулок не
было, кроме монастыря — и бани с прорубью напротив, и мы с большим
удовольствием попеременно посещали то и другое.
В Тихвинский монастырь тогда можно было зайти со всех
сторон: идешь мимо и заходишь. И это куда приятнее, чем нежели наблюдать у всех
калиток вооруженных дубинками охранников, обходя его кругами и входя через
церковную лавку, где торгуют сувенирами. Тихое настроение деревенской части
Тихвина, среди которой расположен монастырь, при этом как-то сразу пропадало.
Монастырь с трех сторон омывает река, которая разливается
весной, и летом оставляет с другой его стороны большое озеро. Так что он
отражается в воде и с севера, и с юга. На северной стороны за рекой, где
впервые появилась чудотворная икона, жил потом Римский-Корсаков, который и
сочинил все свои оперы, глядя на монастырские купола. Одна старая церковь —
похожая на Покров-на-Нерли, образует внутреннюю ограду, как и остроконечная
колокольня с двумя куполами и 15-ю колоколами.
А в главном соборе — потрясающие фрески 18 века или чуть
раньше. Их не реставрируют пока: не знают, как взяться за дело, да и финансов
нет, к счастью — потому что ведь у нас что ни делается, все к худшему. Фрески
дышат жизнью: начиная с Господа Саваофа, творящего в голубом просторе Небес
невидимую Землю, приветливых светил и огромной рыбы с выпученными глазами — до
эпизодов с мирянами (не только святыми). Я часто жалела, что обычно в храмах
нет ветхозаветных сцен. А в древних церквях они были. Сейчас же их наличие
остается особенностью униатских церквей: и меня очень порадовали фрески,
которые я видала в Черновцах.
Когда мы впервые были в Тихвине, монастырь произвел на нас
впечатление глубины служб, неформального погружения в его действо и близости
монахов к прихожанам (при том, что первые показались более интеллигентными, чем
жители заводского города Тихвина — ближе к ленинградцам). Они были настолько все
вместе, что, выходя в середину церкви и в предел, монахи не казались чем-то
выше и отстраненнее. И у меня возникло забытое ощущение, что они очень
правильно себя ведут: двигаются, поворачиваются, кланяются, говорят.
Искренность всегда естественна. С десятилетней дочкой мы ушли из церкви в
третьем часу ночи в Рождество (хотя покладистой ее назвать нельзя и особо
религиозной тоже. Я не утомляла ее походами в церковь, а она лет до восьми
считала себя более верующей, чем мы. Но потом школа оказала свое влияние:
крестик дочка носила не снимая и могла обратиться к Богу в эмоционально сложной
ситуации — как все, но более тонкое понимание исчезло. А какие сказочно
красивые храмы она рисовала лет в пять-шесть!)
Успенский монастырь производил впечатление естественно
вернувшейся в эти места гармонии. Хранитель иконы Тихвинской Богоматери
пообещал вернуть святыню на родину лишь в том случае, если будет восстановлен
монастырь и в 1994 году он был восстановлен: теми небольшими усилиями, которые
тихвинцы и ленинградцы сумели туда вложить без особой финансовой поддержки. Но
потому-то там и не было формализма.
В соборе пели не только монахи — всего несколько человек, и
женщины среди них, но пели хорошо и старинные песнопения (и все это звучало
лучше, чем отлаженное или не очень концертное пение в ленинградских церквях —
проще, чище, понятней, что ли, — если говорить о знаменном распеве). Народу
было не много, но и не мало: не столько, чтобы оказаться зажатым в толпе, но и
не столько, чтобы быть на виду. Заводское население Тихвина оказалось хорошей
почвой для возрождения веры этого исторического места. Службы в соборе шли
каждый день, утром и вечером — так что верующие и просто туристы
рассредотачивались, посещая храм в удобное для них время. И поблекшие, но все
же несомненно яркие — и красками, и содержанием — фрески высокого собора
создавали достойный культурный фон и песнопениям, и обучающимся своим
обязанностям молодым монахам, и работягам, проникнувшимся духовностью своей
истории.
Скажу пару слов об истории, которую мы всегда склонны
забывать или не знать, а обычно то и другое вместе. Тихвинская икона, по
преданию, была написана летописцем Лукой — хотя не очень понятно, как мог сам
апостол написать первую из икон, если Богородица в те времена еще не
почиталась. Потребовалось несколько веков после утверждения христианства, чтобы
святую женщину поставить наравне с мужчинами — и даже выше (хотя в
христианстве, конечно, никто не выше). Тем не менее, предание о Луке как
живописце было популярно (недаром ему соответствует трудолюбивый Телец — и знак
Тельца по Зодиаку).
И по преданию икона исчезла неизвестно куда — а потом вдруг
чудом объявилась на берегу реки Тихвинки, указывая, где строить монастырь. Его
построили — и он стоит сейчас — в излучине реки, на полуострове, который все
время заливали весенние наводнения. Икона же объявилась на противоположном
высоком берегу, где и была построена первая церковь. Прямо рядом с ней сегодня
стоит дом-музей Римского-Корсакова, который и сочинил все свои русско-народные
оперы, глядя из окон на монастырь.
Предания рассказывают далее, как икона Тихвинской Богоматери
несколько раз защищала Русь от вражеских набегов. Их историю вспоминать нет
смысла — о ней рассказывают иконы, и все равно читатель ее забудет. Но стоит
упомянуть о Великой Отечественной войне. Фашисты захватили Тихвин, стремясь
сделать второе кольцо вокруг блокадного Ленинграда. Они удерживали город месяц:
именно тогда норма питания в Ленинграде стала 250 и 125 г хлеба. Ленинграду бы не
выжить: он потерял бы последние ресурсы, если бы наши войска не заняли
тихвинский монастырь, и защита его крепостных стен не дала им возможность
выбить врага с территории Тихвина. Так началось контрнаступление советской
армии на северо-западном фронте. Второе кольцо вокруг Ленинграда не
сформировалось.
В 2004 год возвращения чудотворной иконы в Россию — тяжелый
год очередных материальных проблем, ужесточения социальной политики, закрытия
российских ВУЗов (осталось на госфинансировании 160 из 700), наступления
рекламы и западного образа жизни на душу населения — в этом чувствовалось
что-то символическое. В последний день нашего пребывания в Тихвине мы увидели
процессию: священника в лиловом головном уборе — и почтительно сопровождавшую
его свиту священнослужителей. Кто же это такой, если для него открыли главный
вход в собор, был закрытый даже в Рождество? — подумали мы. Это оказался
хранитель иконы. "Как вам повезло,"— сказала нам старушка из очень
маленького и бедного краеведческого музея, располагавшегося на территории
монастыря, который мы до этого показывали дочке.
Священники и монахи зашли в церковь и отслужили молебен
перед иконой Тихвинской Богоматери — на русском и английском. Точнее, перед ее
копией: непохожей на нее, ибо икона 12 века имеет совсем другой лик. Выражение
ее лица не мягкое и сочувствующее, как у поздних списков, но настолько суровое
и скорбное, словно и вправду идет война. И все проблемы кажутся мелкими по
сравнению с этим грузом и той тяжестью, которые выносит Богоматерь. Которые
легли на ее плечи когда-то и которые лежат на них сейчас. Которые она делит с
Сыном — с "агнцем, несущим грехи мира" (через популярную формулировку
католической мессы смысл, как всегда, легко понятен. А для русской манеры
восприятия такое выражение лица — такой лик — само по себе таинство.)
Да, в Тихвинском Успенском монастыре было чудо как хорошо в
морозный зимний день после пробега на лыжах. Но все переменилось после
возвращения иконы.
Службы в соборе стали проводиться лишь дважды в неделю: в
субботу вечером и в воскресенье с утра, и в это время в храм набивается такое
количество народу, что в него просто не войти, не то чтобы протиснуться к
иконе, к которой стоит очередь, в лучших советских традициях. В другие дни
монахи, вероятно, молятся где-то у себя, а для прихожан служба совершается в
подсобном помещении с четырьмя большими шкафами (несколько икон там тоже есть,
но такого качества, что я их не запомнила). Это помещение сбоку от алтаря даже
не имеет своего алтаря, а судя по шкафам просто служило местом переодевания
священников. Помещается туда в нормальном варианте человек 8, а отсилы 15
человек: я видела как люди заходили, немного слушали и вскоре вынуждены были
уйти из-за тесноты, особенно если были с детьми. Интересно также, что в этом
странном месте служба идет 4 часа (мы были в пост), а в соборе — часа полтора.
Зато, в оправдание такого порядка вещей, у входа в храм висит не просто
расписание служб, а расписание с подписью "Утверждаю" и официальной
печатью настоятеля. Скажите мне, любители истории, Россия всегда была склонна к
формализму и бюрократизму или только в последние три века?
Второй раз мы были в Тихвине за месяц до приезда иконы — и
то, как шла реставрация монастыря, весьма напоминало слова из песни БГ:
"Турки строят муляжи святой Руси за полчаса". Не только потому, что
нанятая команда отличалась явно нерусской внешностью, а еще и потому что новые
привезенные откуда-то иконы архангелов Михаила и Гавриила напомнили моему
супругу братьев-близнецов, а мне совсем ни о чем не напомнили. Главной задачей
строителей были со всех сторон заделать стены монастыря так, чтобы кошка не
прошмыгнула. О появившихся там позднее юнцах с дубинками в защитной одежде,
цель которых — доказать, что они тут стоят не зря, я уже упомянула. Что тут
скажешь: в такой ситуации не только экстрасенсу в астрал не выйти, а даже
нормальному человеку что-либо ощутить не удается.
Я правда нашла-таки "свое" время: после вечерней
службы перед закрытием, на закате. В это время в храме человека три, икона в
полумраке, и тем ярче сверкает и переливается ее бирюза и другие голубые и
зеленые драгоценные камни. В сумерках они светятся. Скорбный лик иконы
гармонирует с вечером: куда более контрастирует с дневным временем печаль ее
падающих вниз глаз. Ее суровость (эмоциональная сдержанность и отсутствие
надежды во взгляде) страшна при свете и смягчается в полумраке.
Так что заходить в Успенский собор я посоветую вечером. Что
удобно по дороге в баню напротив монастыря, что выходит к реке, омывающей его —
правда, теперь получается крюк, не то что раньше, когда можно было зайти с
восточной калитки, а выйти через западную. Теперь ворота железные, с замками.
Зато торговля сувенирами в старой церковке, через которую сделан главный и
единственный вход, идет бойко.
В субботу вечером в Успенском соборе лучше чувствуется его
дух, чем в воскресенье, когда там совсем уж столпотворение. Во всяком случае
мой трехлетний малыш целый час слушал пение монахов и уходить не хотел: ему
явно понравилось (но потом он проголодался: в конце марта была еще самая
настоящая зима и в соборе холодно, несмотря на несколько обогревателей. Лучше б
службы чаще вели, и было бы теплее!) В целом Тихвину и его монастырю идет
зимнее убранство: летом подчеркивает его недореставрированность, зима — его
белизну. Может, ажиотаж с иконой пройдет, и все вернется на круги своя —
хотелось бы надеяться.
И на контрнаступление внутренней культуры против внешней
рекламы и формализма — тоже.
декабрь 1988 (с дополнением мая 2005)